Как-то осенью 1968 года, когда я устроил Иштвану очередное дефиле из новых песен, он достал из кармана листок бумаги и зачитал мне следующие цифры. Оказалось, что педантичный венгр порылся в моих текстах и сделал некий статистический анализ. В результате вышло следующее: слово «кажется» и фразу «может быть» я употребил 17 раз, и это говорит о том, что в моих песнях сквозит неуверенность; слово «люблю» я использовал не так часто, но тоже многократно; практически все мои песни повествовали о чувствах – любви, грусти, ожидании и т.д.
Из всего этого Иштван сделал вывод, что тематика моих песен однообразна и что я должен подумать, как это положение изменить. В качестве примера он привел битловского «Сержанта», который мы уже заслушали до дыр, и на конверте которого были напечатаны тексты – их содержание значительно отличалась от их же раннего творчества. И я, действительно, задумался.
К тому времени я успел накропать песен 30-35, их исполняли и «Фобос», и «Красные дьяволята», и некоторые другие московские группы, так что «исследование» Иштвана было своевременным. Нет, я, конечно, продолжал писать о любви, как, впрочем, продолжали это делать и Beatles. Но, во-первых, я стал пытаться делать это более образно, а во-вторых – начал искать темы для песен и «на стороне». Сначала появилась песня «Поезд, поезд»: именно это транспортное средство давало мне ощущение свободы, когда я садился в электричку «Дубна-Москва».
Другим удачным опытом стали «Окна». Импульсом для ее появления послужили дубненские бараки, которые остались после лагеря военнопленных – немцев и венгров – в конце 40-х вернувшихся на родину. В некоторых из них еще жили люди, работники номерного завода, некоторые шли под снос. Мне всегда казалось, что именно эти одноэтажные кое-как оштукатуренные брикеты с проваленными полами являются кладбищем человеческих эмоций тех многих поколений людей, которые через них прошли. Именно они, а не новенькие «хрущевки», стоящие вокруг. Как только барак расселялся, мальчишки начинали бить в них стекла, и эти разбитые окна, похожие на глазницы слепого, производили на меня сильное впечатление.
Я все же не сдержался и написал письмо американскому учителю. В ответ после Нового, 1969 года, года мне пришла посылка. Когда я ее вскрыл, мне стало немного не по себе: в посылочном ящике лежала коробка с пленкой BASF (на ней была запись «Белого» альбома, внутри коробки – письмо и фото), а все оставшееся пространство было заполнено …советскими газетами! Я сличил дату отправления посылки с датами выхода газет и понял, что попали они туда где-то в середине пути. Это означало одно: посылку вскрывали. Второе, что это означало – видимо, я попал в список тех, кто имеет контакты с гражданами из стран Империалистического блока, что было не здорово во всех отношениях.
Конечно, я не думал, что мой телефон поставят на «прослушку»: невелика птица, лохматый музыкант какой-то. Но холодок в сердце все же приютился, а через пару месяцев я узнал, что информацию обо мне собирали довольно тщательно. Случилось это так.
В нашей кампании был парень, родители которого служили где-то далеко на Севере, а в Дубне за ними числилась 3-комнатная квартира. Весной 1969 он, по доброте душевной, оставил нам ключи, а сам отправился к предкам. Естественно, мы делали в этом пристанище все, что хотели: кто-то водил девочек, кто-то пил портвейн, а я сочинял в самой дальней комнате свои «нетленки»: моя мама терпеть не могла увлечение сына, и под ее жестким взглядом сибирской казачки писалось как-то не в захлеб.
Однажды вечером я терзал гитару в этой квартире, а через комнату от меня кандидат в мастера спорта по прозвищу «Шульц» пытался соблазнить девушку по прозвищу «Ло».
Ло хоть и позволила раздеть себя до трусиков, но Шульцу не дала, после чего Шульц выгнал бедную девушку на площадку и туда же выбросил ее одежду. Я этого ничего не видел и не слышал, и, уходя, спросил у Шульца: «А где Ло?». Но тот только что-то мрачно пробурчал в ответ и сказал, что тоже уходит.
Через день меня вызвали в милицию. В кабинете сидел капитан, улыбка которого говорила одно: «Вот ты, подонок, и попался!» А я понял, что раз меня допрашивает капитан, значит дело серьезное: в СССР милиционеров званиями не особенно жаловали, в лейтенантах можно было прослужить до пенсии. После долгих хождений вокруг, около и вдоль, до меня дошла суть произошедшего.
Когда Ло оказалась на лестничной площадке с ворохом одежды в руках, ей обуял стыд, и она сиганула в подвал, благо дверь туда была открыта. Одевалась она в полной темноте, а когда оделась, нашла выключатель и зажгла свет. Оказалось, в подвале она была не одна: на куче шлака лежал мертвый мужик. С Ло началась истерика, на которую и сбежались жители. Ситуация была насколько трагичной, настолько и анекдотичной: не сразу, но все же Ло рассказала, при каких обстоятельствах попала в подвал. Естественно, менты подумали, что она врет и так своеобразно покрывает подельников: один якобы соблазнял, другой якобы на гитаре играл в другой комнате. Да пили все вместе, потом прирезали из-за бабы…
Меня такая версия абсолютно не устраивала, я упорно стоял на своем: один играл, один пел, потом ушел, ничего не знаю. Часа через три безумной дискуссии капитан решил выложить козырную карту: мы про тебя знаем все, так что нефига отпираться…
Знал он действительно много. Периодически заглядывая в папку, которая лежала перед ним, он рассказал обо мне следующее: с кем я дружу (поименно), с кем конфликтую (тоже поименно); в хулиганские группировки не вхожу (в Дубне их было 2); встречаюсь с такой-то, до этого гулял с другой; в 7-8 классе дважды привлекался к ответственности Комиссией по правонарушениям несовершеннолетних, имел столько-то приводов в милицию (ну, это они и так знали…). И много чего еще рассказал мне капитан – даже о том, что я уже забыл. Вот я удивился знанию таких подробностей!
Но более всего меня сразило то, что все эти факты он выуживал из папки, лежащей перед ним на столе. Откуда она у него? Кто не поленился собирать весь этот житейский мусор? Насколько это серьезно? Я и знал, и не знал ответы на эти вопросы (на диссидента в свои 18 я явно не тянул). Думаю, что это была некая перестраховка «органов», в которой была определенная логика. Ситуацию же я спровоцировал сам своим поведением: в 15 лет – хулиган, поножовщина; подружился с иностранцами, увлекся западной музыкой; внешне – стиляга, отрастил волосы, хожу в разрисованных джинсах; познакомился с американцами, переписываюсь с ними. В общем, так, на всякий случай взяли «на карандаш». И никто – ни я, ни ретивый капитан, не предполагали в тот момент, что скоро эта папочка пригодится…
Кстати говоря, вся эта история кончилась ничем: толи истинных убийц поймали, толи мы убедили таки милицию в своей непричастности.
А в это время «великий и могучий» все же потихоньку пробивал себе дорогу на бит-сцену, в программах групп – по 2, по 3 – начали появляться песни на русском. Часто это начиналось с заимствований, т.е. использовались чьи-то готовые стихи. Удачные опыты Градского с Бернсом тому пример. Иногда востребованными оказывались и стихи советских поэтов.
Естественно, никто не спрашивал согласие автора на использование плодов его интеллектуального труда, об авторском права мы понятия не имели – все вокруг было колхозное, все вокруг – мое. Собственно, содержание мало волновало бит-пионеров, главным было, чтобы стихи не особенно мешали музыке. О какой-то идее или концепции речи не шло, более или менее осмысленно вопрос «О чем поем?» встал только в конце 70-х прошлого века.
Еще одно важное, на мой взгляд, наблюдение. Бардовское движение в СССР в конце 60-х было очень сильным, мы все хорошо знали, кто такие Высоцкий, Окуджава, Ким и т.д. Но для нас главным – в отличие от бардов – все же было то, какую музыку мы играем, а не какие стихи поем. Зацикленность бардов на трех аккордах и квинтовом ладу – точно таком же, какой беспощадно эксплуатировался на советской эстраде – была для нас жупелом, на долгие годы похоронившим интерес к безусловным творческим достижениям этого жанра.
У меня в студенческой тетрадке даже сохранился текст бардовской песни, написанный рукой Саши Неганова, она называлась «Радиоактивный дождик». Саша любил ходить в походы и знал много песен, сопутствующих этому увлечению. Но, помнится, идею переделать песню под биг-бит остальные сразу же отвергли.
Здесь следует сделать одну оговорку: к появившемся в конце 60-х первым ВИА мои рассуждения и воспоминания отношения не имеют, эти исполнители всегда были подцензурны, и тексты их песен никогда не выходили за рамки дозволенного в то время на эстраде. А дозволено было очень немного: светлое будущее, славное прошлое и чудесное настоящее. Никаких сомнительных образов, никаких составных рифм, фонетика – на уровне «Наша Маша громко плачет…». Не сказать, что у бит-групп дела с образностью и языком были лучше, но тематика, безусловно, никак (точнее – никем) не ограничивалась: мы пока еще гуляли сами по себе, понятия «худсовет» и «литовка» еще не вошли в обиход. Гулять, правда, оставалось недолго.
Лето 1969-го было наполнено любовью, приключениями и появлением новых песен. В августе я и трое моих закадычных друзей отправились в город Коломые Ивано-Франковской области, где у одного из нас жили родственники. Путешествие в поезде, поход в Карпаты и драка с местными националистами на топорах (буквально) закончились для меня трещиной в пятке после падения с крутого берега в Прут и гипсом на 2 недели. Гитара была с собой, убеждение в том, что теперь на одну любовную песню должна приходиться другая, не «об этом», засело во мне крепко.
Ребята опять ушли в горы в надежде найти в местах, где партизанил Ковпак, что-нибудь интересное (пистолет, например – мы ведь фактически были еще мальчишками). А я сидел на раскладушке перед телевизором, по которому шел «Щит и меч» на украинском, и сочинял. Естественно, сначала получилась «Я падаю».
Драка с потомками ОУНовцев, и тогда ненавидевшими «москалей», началась с того, что одного из них, наиболее наглого я скинул в реку. Второй, схватив топорик, погнался за мной, я сделал ему подсечку, но неудачно и тоже полетел в воду с высоты метров в 5. Прут в этом месте был мне по плечи, дно покрыто крупным булыжником – на него-то я и приземлился. Попытался выйти на противоположный, низкий берег, но не смог из-за боли. В это время драка на берегу утихла, и пришлось мне ждать, когда ребята перейдут реку по мосту и вытащат меня из воды.
«Я падаю» довольно точно отражало то мое мгновенное состояние, когда над головой свистит лезвие топора, и я лечу не понимая, не зная еще, где я – на небесах или еще на земле. Остальные песни вышли душещипательными.
Сначала – «Прощайте, ухожу»: когда Володя Михайлов спустился с гор (у его родственников мы и остановились) и услышал ее, то она настолько его проняла, что он заявил: эта та песня, которую он хотел бы услышать на собственных похоронах. Печально, что через три года мне эту просьбу пришлось исполнить… Еще одна песня называлась «Я люблю тебя», у нее была предыстория.
Тем летом у меня был бурный (но целомудренный) роман с девушкой по имени Ира. Она была небольшого роста, бесшабашного нрава и занималась в балетном кружке. Почему-то ей не терпелось услышать от меня признание в любви. Дабы добиться этого, она в щемящих не только мою душу подробностях рассказывала, как ее лишал невинности физик-грузин, с которым она только что рассталась, причем, выходило у нее это совсем не пошло.
Но в те мохнатые времена признание в любви почти означало предложение пожениться, эти слова дорогого стоили, а я не ощущал себя человеком, способным создать и содержать семью, да и грузин маячил где-то рядом. А чувства были сильны, да и девушка, на самом деле, была замечательной. Компромиссом оказалась песня, написанная в момент расставания.
Потом Ирина вернулась к грузину, вышла за него замуж, и сейчас они живут в Швейцарии. А у меня на руках осталась песня, которую я считаю одной из своих лучших.
Вместе с летом закончился и мой академ, и я приехал восстанавливаться в институт. Декан встретил меня не очень дружелюбно: к тому времени я отрастил не только волосы, но и бородку, а такие ему не нравились.
«Фобос» по-прежнему состоял из 3 человек – Иштвана, меня и Саши. Был еще Вася Жижимонтов, клавишник, но у нас не было ни органа «Юность», ни фоно, ни денег на их покупку, да и как можно играть на фоно в умывальнике? Я нелегально поселился в физфаковской общаге и практически каждый вечер после ужина, состоявшего обычно из картошки и селедки, мы занимались музыкой. А где-то в сентябре нам удалось достать билеты на вечер первокурсников, проходивший на Малой Спортивной Арене в Лужниках.
Когда мы туда заявились, то обнаружили там несколько бит-групп, игравших как на сцене, так и в холле, причем, последние были поэнергичнее и поинтереснее первых. Кажется, там играли и «Скифы». Как никогда мы чувствовали себя среди своих, подпевали и бесились. В какой-то момент, пробравшись в зал, мы увидели на сцене девушку в мини-юбке (наконец-то они добрались до СССР) и с гитарой, она протяжно и высоко пела «Дом восходящего солнца». Я хорошо запомнил ее имя: Жанна Бичевская…
Для Специального Радио
Июнь 2008