Первое, что я сделал, это тщательно перебрал (не один, конечно) несколько тысяч писем от поклонников, приходивших из разных концов СССР и из-за границы. В студии же мы оставили всего несколько десятков посланий от фанатов, не требовавших записей, а просто выражающих восторг по поводу нашей музыки. В их числе были письма от доярки – героя соцтруда с Камчатки, воспитанников детского дома, девушек-лимитчиц, жаждущих знакомства с артистами и т.п. Эти письма дышали лояльностью к Советской власти и не содержали ничего, кроме невинных комплиментов. Вторая же группа писем состояла из: заказов на записи от региональных распространителей (т.н. «писателей», в числе которых были и такие известные личности, как Виктор Алисов и Александр Агеев); рядовых заказчиков; музыкантов, обменивавшихся с нами опытом по проблемам подпольных студий; писем из-за границы, в т.ч. от солдат из Афганистана.
Я купил новую записную книжку, в которую переписал минимальное количество имен своих знакомых и родственников, основную же спрятал у друга: в ней были телефоны журналистов, музыкантов и других неформальных деятелей музыкального подполья; оставил я и пару записных книжек школьной поры. Все эти письма, «свежие» записные книжки и другие бумаги, которые могли представлять интерес для милиции и КГБ, мы сложили в несколько мешков и решили сжечь. Делать это где-нибудь в лесу было рискованно – кто-нибудь мог увидеть, как мы сжигаем какие-то бумаги, и нас заложить. В итоге – мешки были привезены на квартиру нашего басиста Александра Никитина, у которого в ванной стоял титан для подогрева воды.
Целый день мы с Сашей провели у этого титана, бросая в огонь пачки писем – материальное подтверждение нашей всесоюзной известности. Пар от горячей воды, которую приходилось постоянно сливать, чтобы система не перегрелась, перемешивался с дымом сигарет, которыми мы пытались заглушить нашу горечь, страх и подступавшее отчаяние: нам было совершенно ясно, что скоро рок-группе «Жар-птица» придет конец – кольцо, сжимавшее нас, становилось все туже…
…На первый допрос я явился минута в минуту, пробившись на КПП сквозь шумный строй цыган, пытавшихся вызволить из милицейских лап на чем-то попавшегося соплеменника. Найдя в коридоре кабинет с нужной цифрой, я постучал, но в внутри, похоже, никого не было. Оглядевшись, я обнаружил на скамейке напротив какого-то щуплого бородатого субъекта в ленноновских очках. Мне стало понятно, что мы тут по одному поводу, и почти сразу между нами возникла та рок-н-ролльная симпатия, которая сейчас редко когда возникает между рокерами: чувства, измеряемые статусом и величиной гонораров, не могут быть до конца искренними.
Почти шепотом мой визави сообщил, что его вызвали по поводу одного из концертов «Воскресения», где он был среди организаторов. Считая, что я вызван по аналогичному поводу, он так же тихо, но страстно советовал мне «ничего не рассказывать, все отрицать, а то ребятам будет хуже…». Я не стал говорить, что допрашивать меня могут только по двум вопросам – или записи, или пульт: мои объяснения могли быть слишком долгими и не совсем понятными моему товарищу по несчастью. Но мы посидели немного вместе и искренне посочувствовали Романову и Арутюнову, сидевшим уже в Бутырке.
Следователь Травина, оказавшаяся довольно молодой и привлекательной особой южного типа с несколько полной фигурой, столь любимой в те времена водителями самосвалов и слесарями 6-го разряда, появилась пред нами около 12 часов дня. Довольно быстро отпустив моего товарища, она пригласила и меня. Кабинет был небольшой, слегка облезлый, из обстановки – стол, пара стульев и пузатый сейф, похожий на танк марки «Борец за свободу товарищ Ленин». Травина подвинула к себе большую папку и, почти не обращая на меня внимания, начала ее листать…
Сказать, что мне было не страшно, я не могу: страшно было очень. Я прекрасно понимал, что, скорее всего, влип по самые оттопыренные рок-н-роллом уши. Помимо группы «Жар-птица», смерти которой я очень не хотел, у меня еще была красавица-жена и две дочери – 4-х и 5 лет, а также мама-педагог, папа-ветеран и теща, всегда относившаяся к моим занятиям с той долей недоверия, которая постоянно поддерживала в ней известное во многих интеллигентных семьях чувство: «Она не за того вышла, надо было за Петю».
Травина принялась листать толстенную подшивку каких-то бумаг, лежавшую перед ней. Найдя нужную страницу, перечитывала ее, поднимала на меня глаза и задавала вопросы.
Я тогда еще не знал, что следователи уже в те времена вели сразу по несколько дел и часто смутно представляли, кого вызвали на допрос и по какому поводу. Поэтому им приходилось обращаться к протоколам, где были зафиксированы детали, дабы задавать вопросы по существу. Мне же, как человеку, насмотревшемуся сериала «Знатоки», казалось, что советский следователь знает все-все-все и лишь для того, чтобы подчеркнуть низость преступления позволяет себе держать паузу перед последним, главным вопросом, который окончательно пригвоздит преступника к столбу Советского Правосудия. Где-то к третьему допросу до меня дошло, что Травина помнит не все и не всегда, и я время от времени очень осторожно этим пользовался, затуманивая своими ответами некоторые важные детали.
Ответив на дежурные вопросы типа «где вы познакомились с Александром Арутюновым, какие общие интересы у вас были, как часто вы встречались» и т.п., Травина, наконец, задала главный на тот момент вопрос: покупал ли я у подследственного какое-либо музыкальное оборудования, и если да, то какое и – за сколько. Я, помня наши с Сашей уговоры, ответил, что нет, не покупал. Травина вздохнула, и тут начался хорошо известный тем, кто прошел школу подобных диалогов хоровод вопросов-ответов, когда следователь много спрашивает, меняя темп и характер пляски, постепенно выводя в центр круга главный вопрос, а допрашиваемый или врет, если виновен, или несет от страха околесицу типа «да, я подонок, я в детстве задавил велосипедом кошку, но не сажайте меня пожалуйста». Я знал, что виновен, и врал так, как врут учительнице в школе, то есть глупо, вяло, но упорно.
Часа через три Травина была утомлена моей говорильней настолько, что раньше времени вытащила главный аргумент – квитки переводов за записи, обнаруженные у Арутюнова при обыске. Но я тут же заявил, что брал у Саши взаймы и таким образом отдавал ему долг, и что это, конечно, плохо т.к. эти деньги не попадали в отчет Дома быта, где я работал. Но кто сейчас не халтурит ради семьи? Тогда я не знал, что Саша практически сразу рассказал и про пульт, и про его стоимость, и про смысл почтовых переводов. К вечеру Травина, видимо, утомилась. Оформив мне подписку о невыезде, она затеяла игру, где я уже находился в скользкой роли «свидетель-подозреваемый».
Тебя допрашивают вроде бы как свидетеля, но до самых пяток ты понимаешь, что в любой момент следователь может вызвать конвой и отправить тебя в камеру. Вопросы касались, в основном, того, как я продавал по почте свои записи и что знаю про продажу Арутюновым музыкального оборудования. При этом Травина вертела в руках мой пропуск, время от времени делая вид, что собирается его подписать (а я знал, что без ее подписи меня никто из здания Областного УВД не выпустит). Но находился еще какой-то каверзный вопрос, и она откладывала пропуск в сторону, тем самым давая понять, что время моего выхода на свободу еще не пришло.
Допрос длился уже часов шесть, у меня перед глазами плыли круги: если она сама позволяла себе отлучаться на некоторое время, в том числе на обед, мне из кабинета хода не было – только в туалет на минуту. Но мне хватило ума догадаться, что фокусы с пропуском – психологическая игра для того, чтобы, движимый страстным желанием очутиться на воле, я сломался и сказал именно то, что хочет от меня следователь. В данном случае она хотела, чтобы я лично – и это было бы зафиксировано в протоколе – признал, что мои манипуляции с переводами были незаконны, и что пульт у Арутюнова я все-таки покупал: в то, что я работаю на студии звукозаписи, она до конца не поверила.
Но ни в том, ни в другом я не признался и… все-таки был отпущен.
В электричке я уснул мертвецким сном: сказалось жуткое нервное напряжение. Это был не первый допрос в моей жизни, но все-таки раньше я исполнял эту процедуру в Дубне, дома и почти всегда знал тех, кто меня допрашивал. В московском же следователе было больше не только профессионализма и цепкости, но и холода, цинизма и равнодушия к тому, кого они допрашивали.
Дома никого, кроме жены и музыкантов «Жар-птицы», в происходящее я не посвящал. Мои родители ничего о моих неприятностях не знали, не знало о моем участии в деле «Воскресения» и руководство ДК, – учитывая разборки с комиссиями из Обкома ВЦСПС, – меня бы выгнало с работы в один день, и моей группе, которой я отдал 8 лет жизни, тогда уже точно пришел бы конец…
Прошло недели две или три. У «Жар-птицы» был второй состав, в котором играли молодые ребята – они подменяли нас на танцах, так как мы сами в основном записывались и выступали с концертами. И в этом втором составе случилось несчастье: его барабанщик во время выезда на картошку заболел острой пневмонией и неожиданно скончался. Мы были потрясены произошедшим и собирались пойти всем нашим двойным коллективом на похороны. Но утром, в день похорон, в моей квартире раздался телефонный звонок, звонил начальник местного ОБХСС Юрий Коротков, которого я немного знал. (ОБХСС – Отдел безопасности хозяйства Советского Союза. Именно эта структура МВД СССР занималась экономическими преступлениями, в том числе такими, как частно-предпринимательская деятельность. В короткую эпоху Ю.Андропова были случаи, когда ее представители сажали старушек за пучок лука, проданный на рынке. Я со своими записями и «Воскресение» с их подпольными сэйшенами, безусловно, были их клиентами. – Прим. автора для тех, кто не успел в советские времена.)
Коротков попросил меня приехать к нему в отдел «для беседы». Мои слова о том, что мне надо на похороны, действия не возымело. Я понял, что дело серьезное и придется ехать, а, возможно, и остаться на несколько лет. Встретил меня начальник ОБХСС довольно приветливо, стал распрашивать сначала о моем музыкальном житье-бытье, потом о наших записях. Я к такому обороту был готов и сразу подсунул ему восторженные письма поклонников, в том числе от доярки-героини. Юра с удивлением начал их листать: искреннее извержение любви поклонников к «Жар-птице» – от Камчатки до Минска – его поразило. Все это время – а непонятная аудиенция длилась часа два – один из сотрудников постоянно куда-то выходил, а, возвращаясь, на вопрошающий взгляд Короткова, отрицательно качал головой. Посовещавшись в коридоре, представители органов сделали мне предложение, от которого трудно было отказаться: «Вот тут товарищи приехали из Москвы» – кивнул Юра на молча сидящего у стены мужчину – «Могли бы мы у тебя дома походить, поискать?..» «А что поискать?» – наивно переспросил я. Коротков посмотрел на москвича: видимо, он сам не до конца понимал цель приезда столичных оперативников. «Ну, бумаги там всякие, аппаратуру…» – уточнил гость Дубны. Я, конечно, понимал, что у меня дома собираются произвести обыск, но был удивлен тем, что, как я догадался, на него у них нет санкции. Всей компанией – трое местных оперативников и один московский – мы отправились на автобусе ко мне домой.
Я предварительно позвонил жене, и она отвела детей к бабушке. Компания разместилась на кухне, и тут появился еще один москвич: оказывается, санкция на обыск была у него, и если первый москвич ехал на электричке, то второй – на машине, которая по дороге сломалась. После этого все пошло по плану: мне официально предъявили ордер, в котором было сказано, что я должен выдать «деньги-золото-брильянты», а также записные книжки, переписку и самодельное музыкальное оборудование, которое у меня имеется. Точно такой же ордер был выдан на обыск на моем рабочем месте.
Приехав ко мне домой, оперативники попросили пригласить кого-нибудь из соседей в качестве понятых. Я сразу сделал правильный выбор: позвал на эту роль семейную пару алкашей, не успевших еще совершить дневной опохмел, которые до конца обыска пребывали в столбняке – им казалось, что они присутствуют при аресте Фокса и вот-вот начнется стрельба…
Я жил в двухкомнатной квартире – большая комната метров на 16, и детская метров 8. Начали с большой и сразу нашли деньги: 150 рублей в картонной коробке, отложенные на сапоги жене. Забирать их, правда, не стали. Кроме обручальных колец, никакого «золота-брильянтов» у меня не было, аппаратуры тоже. Перетряхнув содержимое одной комнаты, оперативники сделали перерыв на чай. В соответствии с требованиями протокола, я отдал им письма, которые они уже читали в отделе, и несколько старых, 15-летней давности записных книжек, содержащих, в основном, телефоны моих школьных подружек.
После чая в маленькую комнату пошел уже один оперативник – тот, что приехал на электричке, остальные курили на кухне. И надо же такому случится, что в детской перегорела лампочка. Стоял октябрь, на улице было пасмурно, и я предложил вставить лампочку из большой комнаты. Но опер сказал, что не надо, и почти в темноте продолжил обыск: заглянул под кровать, попереставлял детские книжки на полках, а потом попросил меня открыть шкаф для белья. В шкафу царила почти полная тьма, только какие-то плавные, серые линии струились в глубине. Опер спросил, что это такое, и я сказал чистую правду – детская пуховая перина. На этом обыск закончился, и я пошел оформлять документы о добровольной выдаче вещественных доказательств, которые на самом деле таковыми не являлись. Понятые расписались, получив в напутствие от меня и оперов пожелание молчать о происшедшем. Это пожелание они потом выполняли ревностно – пили молча…
Я как-то перестал волноваться, понял, что сегодня меня не арестуют, но одно обстоятельство меня беспокоило всерьез. Если я вел себя лояльно и дружелюбно, то моя жена-красавица Лариса вела себя на грани нервного срыва. И причина была не в том, что я своими хреновыми идеями и делами довел семью до положения, когда она могла потерять кормильца и отца. Лариса была умной, образованной женщиной с аристократическими корнями, хорошим художником – она всегда инстинктивно недолюбливала существующую власть. Ее дико раздражало присутствие людей, которые были посланы пресечь мою творческую жизнь раз и навсегда, разорить семейное гнездо, созданное с таким трудом и за те маленькие деньги, которые Советская власть платила творческим людям. Презрение и ненависть тенью пролетали по ее лицу, и я очень боялся, что она возьмет что-нибудь потяжелее и начнет этим тяжким выбивать за порог всю эту милицейскую шушеру. Но, слава Богу, в которого я почти не верю, у нее хватило сил молчать и терпеть.
Закончив с квартирой, мы шумною толпою пошли в ДК «Октябрь», до которого было всего метров 800 от моего дома. По дороге московские менты признались мне, что проверили, действительно ли я работаю в Доме быта в студии звукозаписи – оказалось, что я Травиной не врал. Так же они проверили, есть ли у меня сберкнижка; естественно ее не было, причем, как они выяснили, никогда. (Вот тебе и тайна вклада при Советской власти!) И еще они признались, что, судя по квартире и тому, что они там увидели, я не богач, как предполагала Травина, и никогда им не был, и что они вообще плохо себе представляют, зачем их сюда прислали. Поняв, что они выражают искреннее сочувствие мне и ситуации, в которую я попал, я воспользовался моментом и попросил их не ставить в известность руководство ДК о том, что у меня в репетиционной комнате будет производиться обыск. К счастью, они согласились – согласились даже с тем, что и понятых я опять приведу сам.
Проскочив мимо вахтерши под комментарий «это ко мне», вся наша странная группа спустилась в подвал в студию «Жар-птицы». Гости разделись и изъявили желание в связи с холодной погодой чем-нибудь согреться. Согреться было чем: на первом этаже функционировал буфет с портвейном и рыбой неизвестной породы в томатном соусе. На портвейн гостям я наскреб, рыбу они брали сами, видимо, на командировочные. Знатно перекусив, капитаны и лейтенанты – уже совсем внутренних дел – опять спустились в подвал и заявили, что никакой обыск они проводить не будут, не хотят обижать хорошего человека глупыми подозрениями Травиной. Я поставил чайник, и речь пошла о музыке, поэзии и всяких других приятных мелочах, все же присутствовавших в нашей скудной совковой жизни. В это время с поминок явились оба состава группы «Жар-птица», которые были крайне удивлены присутствием в студии целых пяти милиционеров. Я объяснил ситуацию, а менты прониклись еще большим сочувствием ко мне и группе: умер наш товарищ, а я должен вместо того, чтобы проводить его в последний путь, доказывать свою невиновность какой-то Травиной, явно страдающей излишней подозрительностью.
Мои ребята, оказалось, принесли с собой разнообразное спиртное, чтобы уже в родных стенах помянуть друга, и вскоре наступила ситуация, когда компания разбивается на группы по интересам и со стаканами в руках беседует о близком, наболевшем и о чем угодно вообще. Саша Рябов, будущий басист группы «Алиби», держа в руках какую-то железную загогулину, доказывал московскому оперу, что это деталь от барабана, а не часть велосипедного тормоза, как тот предполагал. (Наутро оказалось, что Саша был не прав.) Ко мне подошел другой московский опер и заговорщицким шепотом сообщил: «Сейчас я тебе покажу одну вещь… Ты, как руководитель, не должен допускать такого, иначе вылетишь с работы». Заинтригованный, я подошел вместе с ним к огромному бутафорскому сундуку, который мы взяли в театральном кружке, и в который я не заглядывал года полтора. Движением начинающего фокусника опер откинул фанерную крышку и под ней я увидел… сотни две пустых «бомб» (бутылок по 0,8 литра) из под пахучего крепленого вина типа «Солнцедар»! Надо сказать, я всегда ретиво боролся с пьянством в группе, вплоть до разбивания о стену припрятанного в пожарном щитке портвейна. Однако увиденное наглядно продемонстрировало мне, насколько далек я был от победы…
…Уже было совсем темно, когда мы – сотрудники ОБХСС и музыканты «Жар-птицы» – напряглись последний раз для завершения формальной стороны нашей встречи. Понятыми стали Саша Рябов и – Саша Капитонов, игравший когда-то в нашей группе, а потом выступавший в джазовом трио и работавший электриком в ДК. Ему с трудом удалось объяснить, в каком именно месте протокола обыска надо поставить подпись, но все равно он ухитрился провести ее поперек – свой высокий статус понятого он не хотел отдавать никому из страждущих, толпящихся вокруг: даже будучи сильно пьяным, он понимал уникальность момента. Ничего не было найдено (и не искалось), ничего не было изъято (никто толком не знал, что нужно изымать). Мы проводили ментов, ставших нам почти родными, и разошлись по домам. Если мне не изменяет память, происходило все это в понедельник или во вторник.
Настала суббота, я еще спал, когда вдруг сквозь сон услышал, как открывается – без стука и звонка – входная дверь. Накинув халат и зевая, я вышел в наш коридор размером с телефонную будку. Какого же было мое удивление, когда в коридоре я обнаружил того самого капитана, который приезжал с ордером на собственной машине. Он дико извинялся за сваренную мною чашкой кофе – с дороги ведь человек – и рассказал, что Травина устроила им грандиозную взбучку, когда они вернулись в Москву с телефонами моих школьных пассий и больше ни с чем. Поэтому он просит дать ему какую-нибудь самодельную фигню из той аппаратуры, что мне была не нужна, дабы Травина от них отвязалась. Мы доехали до ДК, я подобрал несколько не нужных мне агрегатов и под крики вахтерши: «А где пропуск?!!» – все это вынесли, забив почти доверху багажник «шестерки». Там был даже пульт, но не тот, что искала Травина, а сварганенный нашим оператором из дюралевых листов и дюжины скрипучих потенциометров, купленных в магазине «Пионер». А пульт, сделанный Арутюновым, который искала пышногрудая капитанша, был спрятан в яме гаража моего старого друга, который уже начало заносить снегом…
После всех этих событий мне казалось, что я устою, что все не так уж и плохо: пульт не нашли, обыски ничего не дали, с работы меня не выгоняют, а менты – как наши, так и московские – все понимают и мне сочувствуют, и что такого же сочувствия я вправе ожидать от Травиной. Но успокаивал я себя рано, главные события были еще впереди.