rus eng fr pl lv dk de

Search for:
 

2007 май — 1 место — БЭК ИН ЮССР

1 место

БЭК ИН ЮССР

          В Клайпеде было ветрено и сыровато. Ветер я люблю, но сырость испортила впечатление сразу же, как только я вышел на перрон мимо офонаревшей проводницы, упорно пытавшейся понять, откуда я взялся в ее вагоне. Солнце пряталось за облаками, но облака были дырявые, и по проливавшимся в дырки лучам я прикинул, где должно быть море, и пошел сквозь вокзал. С той стороны вокзала ко мне покатился было жигуль с самодельными шашечками, но вовремя разглядел, кто я такой, и разочарованно свернул. На остановке стоял, пофыркивая, автобус, но я не спросил, куда он идет — ненавижу контролеров. Честное слово, всегда бы пробивал билеты, если бы не эти мордовороты, оскорбляющие пассажиров государственным недоверием.

          Клайпеда — город красивый, по нему интересно просто ходить, разглядывая окружающее и окружающих, так что я долго не замечал, что пора бы уже выйти на набережную, и только когда солнце вылезло из-за облаков и осветило часы на столбе, понял, что море вычислил неверно, и куда надо идти. Свинство все-таки с моей стороны: четвертый (или пятый?) раз приезжаю сюда, но помню только как добраться от вокзала до Витаса и уже от Витаса до берега, гастронома и булочной. Это в принципе понятно, в слишком удобном месте он устроился — десять минут ходьбы до самого дальнего необходимого объекта, включая издательство, куда он таскает свой фотосюр. Понятно, но вряд ли простительно.

          На берегу ветер дул во всю свою широкую душу — знал, что по-настоящему разгуляться можно только здесь, дальше запутается и захиреет в паутине улиц — и сразу превратил меня из классического хиппа в не менее классического дикобраза. По морю из Швеции в Союз бежали барашки, оставляя на краю пляжа хлопья розовой пены. Никто не купался — не столько из-за погоды, сколько из-за этой самой пены и надписей на щитах, объявляющих пляж закрытым по состоянию здоровья моря. Я побродил по закрытому пляжу, постоял у прибоя, как у надгробия, потом сел на холодный песок, гитару уложил рядом и стал вспоминать, как плавал в Балтике, когда пена была белой, и слушать, как сидящая поодаль Дайна играет что-то печальное в тон ветру и морю. Гармоникой она владела, мелодия была красивая, и я долго слушал, подсев поближе, потом, когда просто слушать надоело, взял гитару с песка и подыграл ей.

          Гармоника на мгновение запнулась, но Дайна быстро сориентировалась и продолжила мелодию, пододвинувшись ко мне, и мы вели эту мелодию еще минут пять, потом перетекли в мажор, потом устали, и я сказал, кто я и откуда, а Дайна сказала, что ее зовут Дайна и что она меня помнит (?). Она, оказывается, была в той хипповской коммуне на севере города, куда меня привел Витас прошлой весной. Помнится, я очень недурственно провел там время за портвейном и гитарой, играя с тамошним флейтистом песни БГ и свои собственные. Не помню, была ли там Дайна, но губной гармошки там точно не было. Хотя нет, помню-помню, Дайна там была. А гармошка появилась уже после того, как я уехал, а она две недели работала у Витаса моделью и два месяца — спутницей жизни (ну подонок, елы-палы, везде успевает), но потом с ним крупно поскандалила и сбежала в Питер, где живет виртуозка губных гармоник, которую я не знаю.

          Скандал ихний не дошел до того, что они при встрече разбегаются по разным сторонам улицы, так что мы, сунув гармонику в карман джинов и надев гитару на спину, пошли прямо к Витасу. Его, естественно, не было дома, ни разу его не было дома, когда я приезжал. Наверняка бродит с ружьем где-то за городом или щелкает из него прохожих с одного из своих любимых чердаков. Ружье у него отменное, “Никон”, с автоматической перезарядкой и пятью моторчиками, управляющими одним огромным объективом. Нет так нет, мы уселись на ступеньки и стали травить анекдоты и обсуждать любимые группы, из двери напротив выглянула хмурая женщина — осведомиться, кого это мы здесь ждем, потом пришлось встать, пропуская идущего сверху гражданина, потом мы еще почесали языки и пришел Витас, очень обрадовался, хоть я и сидел в обнимку с бывшей подругой, и впустил нас в свою каморку. Отгремела перестрелка протокольными репликами и я полез в свою торбу за год назад обещанным самиздатским сборником поэтов Системы и тетрадкой Алена Гинзберга с подстрочными переводами, а Витас похвастался небольшим, но цветным и глянцевым альбомом своих фотографий и таким же цветным и глянцевым, но очень большим альбомом Сальвадора Дали, который я когда-то один раз видел издали. Я тут же уткнулся в Дали, Витас уткнулся в Гинзберга, а Дайна уткнулась в холодильник, саркастически хмыкнула, стрельнула у хозяина две трешки и ушла в гастроном. Пока она ходила, я пролистал альбом от начала до конца, оторвал Витаса от Гинзберга и сказал, зачем я приехал и что мне от него нужно. Квартира, задумчиво бурчал Витас, косясь в тетрадь, в Таллинне, с телефоном. Буквально на сутки, сказал я, позвонить и дождаться ответного звонка. Надо подумать, сказал Витас, я поишшу, поспрошаю, и пошел открывать позвонившую дверь.

          Дайна проволокла от двери на кухню несколько свертков еды и бутылок пива, и скоро там загудело, зашипело, заныло, а я вернулся к Дали с целью более подробного изучения и вскоре допер, что созерцание картины “Геополитический ребенок наблюдает рождение нового человека” с одновременным обонянием запаха жареной колбасы при пустом желудке открывает новые горизонты в восприятии сюрреализма. Потом Дайна позвала нас за стол, Витас сглотнул, вернулся в комнату, хлопнул крышкой кассетника и из колонки над холодильником послышался его любимый Коллинз, под которого мы пообедали супом из пакетов, остывшей жареной колбасой, пивом, подоспевшему чаю дали отставку, зажгли свет, чтобы сумерки в окне быстрее превратились в темноту, выпили еще пива, стало совсем хорошо и Витас пошел в комнату сменить Коллинза на Хендрикса, а потом из вечерней смены вернулось очаровательное создание, которое Витас представил своей невестой (!!!?), и мы съели остатки супа и колбасы, вернули чай из отставки в чашки и предались беседе. “Нет ничего более содержательного, чем пустая беседа” — сказал не я, а мудрый Конрад Лоренц, и был прав. Витас в очередной раз отлучился сменить кассету, вернулся и мы начали обсуждать грядущий первый съезд народныхъ депутатовъ и что хорошего он может принести, и решили, что вернее всего ничего хорошего не принесет — неоткуда, и допили чай.

          Невеста уже не слезала с колен жениха, Дайна — с иголок*, в телевизоре за стенкой давным-давно закончилась программа “Время”, и я решил, что пора и честь знать. Дайна пошла было вниз по лестнице, но увидев, что я вниз не тороплюсь, спросила неуверенно: “А ты меня не проводишь?.. Потом тебе ночевать где-то надо, у нас на флэту места хватит, там сейчас в трех комнатах всего четыре человека”. А я сказал, что спать мне есть где — на чердаке этого дома с довоенных, похоже, времен стоит продавленный, пыльный, но большой и удобный диван, который я обнаружил в первый же свой визит в Клайпеду. Через него-то я и познакомился с Витасом, который в то утро на рассвете занял позицию у слухового окна и вдруг заметил дрыхнущего хиппа, сфотографировал, и блиц меня разбудил. И ей я тоже не советую тащиться в этот час на какие-либо флэты, давай пошли со мной наверх.

          — Почему? — спросила она.

          — Потому что я тебя люблю. — сказал я, и это была правда — я искренне люблю всех красивых девушек. Дайна озадаченно примолкла, хоть и не поверила ни одному слову, но явно колебалась между моим чердаком и своей коммуной, возникшей, когда трое вконец охиппевших граждан Союза Нерушимого обменяли свои отдельные флэта на одну большую коммуналку. Тогда я как мог нежно обнял ее за плечи и молча повел наверх, дрожа при мысли, что диван могли убрать, или доломать, или занять, или навесить замок на чердак. Но замка не было, диван был, и был свободен, и я уложил на его пыльную поверхность прихваченный у Витаса плед, а на плед — притихшую и оробевшую Дайну.

          Дайна потом сказала, что никогда не сходилась с людьми так быстро, ей нужно было не меньше месяца активного общения, но несмотря на это, а может, из-за этого, она была на диво нежной, милой, по-человечески откровенной каждым робким вздохом, каждым пугливым движением, и сам испуг ее был нежным и радостным, и райское блаженство должно быть именно таким, только таким, и так не бывает на одну ночь, не может быть на одну ночь, думал я, засыпая лицом в ее шикарные волосы. И проснулись мы поздно, и еще долго не выпускали друг друга из-под попиленных курток, но в конце концов вылезли из-под них и влезли в них, и вышли с чердака прямо навстречу парочке старшеклассников, стремившихся на тот же великий и могучий диван. Они смутились, а мы улыбнулись и спустились в город, и Дайна долго показывала мне ту Клайпеду, которой я не видел, и, окончательно устав, мы приползли на ихний флэт, где старый знакомый флейтист Род бросился вызванивать друзей, а его подруга соорудила нам обед, и, пока мы ели, в три комнаты набилось человек тридцать, и мы с Родом и двумя пришлыми гитаристами от души бабахнули крутой советский рок второй половины двадцатого века. А потом, когда часть пиплов докайфовала до облома и слиняла, а вторая часть улеглась и захрапела, я уволок сонную Дайну в опустевшую темную кухню и там окончательно понял, что возьму ее с собой.

          Эту радостную новость она услышала утром после чашки кофе в каком-то крохотном кафе и сначала пришла в восторженный ужас от наглости идеи, хотя наглой идея была лишь с точки зрения кодекса строителя, так что ужас к концу мороженого прошел, но и восторг тоже, и она неуверенно сказала, что там видно будет.

          — Там — это в Таллинне? — уточнил я.

          — Там — это в Таллинне. — с облегчением согласилась она, и через день мы двинулись в Таллинн к смутному знакомому приятеля Витаса, который с большим скрипом разрешил воспользоваться своим телефоном. Нашему появлению он откровенно не обрадовался, его теща — тем более, и я долго их, как мог, успокаивал — это лишь на день, и конечно же никаких ночевок, и предложил в залог свой сложенный вчетверо паспорт. От паспорта они отказались, я остался наедине с телефоном, набрал номер, что мне дали в Москве, уточнил у взявшего, туда ли я попал, и сказал без дальнейших предисловий, что молодые человек и человека таких-то данных хотели бы летом поработать в другой части Прибалтики. Да-да, В ДРУГОЙ. С той стороны слегка подумали и спросили наш номер — все, как мне описывали. Я продиктовал подсказанный Гунаром номер и услышал, что нам завтра позвонят. Потом договорился, когда прийти утром, и мы отправились на вокзал ночевать.

          Утром мы чуть не опоздали — Гунар уже спускался по лестнице. Он недовольно вернулся, впустил нас в квартиру и запер. Жена и теща уже ушли трудиться на благо, дитя пребывало в детсаде, и мы сидели одни, смотрели утреннее ТВ, потом Дайна трусила, а я ее убеждал, потом — для большей убедительности — мы заглянули в спальню, но занимать чужое супружеское ложе, к тому же законное, все-таки не решились и устроились на колючем паласе. Телефон, конечно же, зазвонил в самый неподходящий момент, в другое время я послал бы его в паломничество ко гробу Мао, но сейчас пришлось встать, подойти и узнать, что на том конце ошиблись номером. Я ужасно разозлился, Дайна тоже, и продолжение у нас получилось далеко не сразу, но все же получилось. Потом мы почувствовали голод, вынули привокзальные бутерброды и печенье, добавили к ним две хозяйские сосиски с хозяйским же чаем, потом наконец услышали долгожданный звонок, на этот раз не ошиблись, а спросили: “Это номер?”. Я сказал “Да”.

          — Это институт транспорта?
          — Нет, кварти… ой, да-да-да, институт, институт!
          — С кем я говорю?
          — Макс. — елы-палы, я им вчера сказал “Макс” или имя?
          — Правильно (Уффффффф!). Приходите завтра в одиннадцать часов по адресу, третий этаж, вторая дверь слева. Туу, туу, ту…

          Потом пришла с работы жена Гунара и выпустила нас. Я пересчитал наличность и мы пошли ее пополнять на Ратушную площадь.

          Завтра в одиннадцать мы вошли во вторую дверь слева и остановились перед кухонным столом, за которым сидел не очень солидно одетый человек очень солидного объема. Я назвался, он заглянул в извлеченный из кармана мятой пижамы блокнот и кивнул на табуретки.

          — Что вы умеете делать? Ваша профессия? — спросил он меня..

          — Я музыкант. Причем хороший, могу продемонстрировать. — я потянулся к отставленной в угол гитаре.

          — Не надо, я вам верю, — заторопился он, — но музыкантов там хватает и без вас. Еще что вы умеете?
          Об архитектурном институте я решил не вспоминать и сказал:
          — Любую простую работу. Мыть полы, посуду, дворником работать, ухаживать за больными. Немного плотничаю…

          — Достаточно, все ясно. Эээ… вы супруги?
          — Эээ… нет.

          — Но хотите работать вместе?
          — Да. — сказала Дайна.

          — Необязательно, но чтобы в одном городе. — сказал я.

          — И хотите приехать и уехать вместе?
          — Да. — сказал я.

          — Необязательно. — ехидно сказала Дайна.

          — А что умеет дама?
          — То же, что и кавалер. — сказала Дайна.

          Несолидно одетый человек помолчал, полистал блокнот, полистал другой блокнот и сказал:
          — Вам повезло, есть подходящий вариант. Два места почти одновременно: шесть недель и не меньше восьми недель, оба в городе Хельсинки. Но далеко друг от друга.

          Мы молчали.

          — В небольшой бар нужен грузчик, и уборщик в госпиталь. Грузчик будет получать примерно тысячу — тысячу сто финских марок в месяц, уборщик тоже около тысячи. И билеты из Ленинграда в Хельсинки.

          Я слышал, что финское пособие по безработице — полторы штуки, и спросил:
          — А побольше нельзя?
          — Можно, но тогда сами убеждайте ОВИР, что господин Пирволайнен ваш родной дядя. Итак?
          Я посмотрел на Дайну и сказал, что мы согласны.

          — Финского языка вы не знаете. — констатировал человек.

          — Не знаем.

          — А английский?
          — Свободно владею. — соврал я.

          — На школьном уровне. — созналась Дайнаю
          — Этого достаточно, — обрадовался человек, — немногие финны знают лучше. А если сможете объясняться с хозяевами, вас вряд ли выгонят в первые же дни. — он вышел из кухни и вернулся с овировскими анкетами, в которых большая часть граф была уже заполнена — Вы, молодой человек, конечно, будете грузчиком. Эти бумаги вам, а эти ей.

          — А как насчет жилья? — спросил я.

          — Жилье, еда, обратная дорога — за свой счет. И имейте в виду — за опоздание или неявку на работу таких, как вы, обычно немедленно увольняют.

          При моих дальнейших планах простота увольнения была только на руку, туман с жильем — хиппу не привыкать, решил я и потянулся за ручкой.

          — Вот здесь впишите имя, отчество, фамилию, прописку, — тыкал пальцем человек — а здесь поставьте подпись. Мы все исполнили, и анкеты уплыли в недра квартиры, а нам — с наказом беречь и прятать — досталось по листку с напечатанным через пять-шесть копирок на машинке с нерусскими литерами адресом и какой-то непонятной строчкой — по-фински, видимо. В такой-то день в ленинградском ОВИРе в такие-то часы за таким-то столом такой-то Валентин Игнатьевич сделает нам загранпаспорта с визами и он же даст билеты на поезд. И все в кайф.

          Оставшееся время мы играли под Старым Тоомасом, зарабатывая на кусок хлеба насущного с тощей холодной котлетой из привокзального буфета, потом вписались в поезд и поехали в Питер. А потом, после долгой и продолжительной беготни и нервотрепки, погрузились в вагон на Финляндском вокзале, имея в карманах новенькие паспорта ситизенов оф ЮССР, которыми по новому закону можно пользоваться аж пять лет — кайф полный! Пограничники не нашли, к чему придраться, ни в дайнином рюкзачке, ни в моей торбе, и стали усиленно интересоваться объемистыми чемоданами нашего соседа с левой нижней полки, в которых оказалось очень много русской водки, и армянского коньяка, и “командирских” часов, и матрешек, и пуховых платков, и все это кому-то в подарок. Мы с Дайной не стали слушать, кто все эти счастливцы, а вышли в коридор смотреть в окно на приграничный разъезд. В окне угрюмые и потому вдвойне уродливые бабы в оранжевых жилетах таскали облитые битумом шпалы, а небритый мужичок в непричесанной ушанке сидел на уже перетащенных шпалах и чего-то черкал в тетрадке, бригадир, значить. Пограничники, придерживая разбухшие мундиры, покинули купе, затем и вагон, кто-то где-то засвистел, кто-то крикнул “бля!”, поезд дернулся и оранжевые бабы со шпалами поехали на восток, а мы смотрели и смотрели на мелькающие столбы и плывущие пейзажи, пока вдали не показалась деревенька, уж очень аккуратная и чистая, как на игрушечной железной дороге в магазине “Лейпциг”, и только тут я врубился, что уже давно Финляндия, и из меня как-то незаметно вытег постоянный напряг последней недели — из мозгов, из рук, из живота и далее, вытек и растворился совсем. Вот оно, начало, свершилось, надо заботиться о продолжении.

          Финских таможенников мы не сразу заметили — настолько они были доверчивы к не заслуживающей того совковой публике. Ан нет — соседу с левой нижней полки опять пришлось нести убыток. У соседа с правой нижней чемодан был всего один, хоть и очень большой, и он отделался легким испугом. Финны пошли дальше, а я опять вышел из купе. Последний раз я ехал в поезде с билетом то ли в четырнадцать, то ли в пятнадцать лет, и снова лежать на своей полке в купе, из которого никто не погонит, было непривычно. К тому же под ложечкой все сильнее сосало беспокойное ожидание чего-то еще совершенно неизвестного. Я выкурил сигарету в тамбуре, затем вернулся в коридор и там торчал у окна, пока Дайна не позвала обедать “Завтраком туриста”. Были еще сырки, соседские сардинки, проводницын чай, а потом наступили вечер и Хельсинки.

          Вокзал ослепил мягким светом, оглушил негромкой мелодией наподобие колокольчиков в аэропортах из фильмов про Дикий Запад, и сразил наповал — при всей своей многолюдности — аккуратностью и чистотой. Ничто нигде не валялось, ничем, кроме каких-то духов, не пахло, не текло с потолков по стенам в тех редких местах, где стены не были закрыты всевозможными киосками, лотками, автоматами, совершенно для нас непонятными — чего от них хотеть, куда нажимать… Мы долго стояли на одном месте, полностью потерявшие способность ориентироваться, потом я начал понимать, какие надписи сделаны на английском, и в конце концов мы разобрались, куда и зачем надо идти, на жалкую порцию марок, обменянных при выезде, купили зэ плэн оф зэ Хелсинки и две банки пепси-колы — единственный знакомый напиток — и уселись за пластмассовый столик вокзального кафе разбираться, как попасть на работу.

          Отставив в сторону пустую банку, Дайна сказала, что в совке пепси безбожно разбавляют, и была права. Я разделил оставшиеся марки с расчетом, что после устройства своих дел поеду за ней в ее госпиталь, и раньше нее дождался своего автобуса. Народу в автобусе было не так чтобы много, и я мог спокойно разглядывать столицу Финляндии в окно, время от времени отвлекаясь, чтобы сравнить звучащее без хрипа и треска из динамика над головой название очередной остановки с названием с таллиннской бумажки. Яркие, чистые, увешанные рекламами улицы сменились менее яркими и менее чистыми, название наконец совпало, я сошел, огляделся и решил, что сошел все-таки не там. Оказалось, небольшой бар, которому нужен грузчик, расположен метрах в четырехстах за углом, о чем мне говорили в Таллинне, но я напрочь забыл. Слава Богу и доброму прохожему, приезжий хиппан вошел в тесный прокуренный подвальчик, прохилял к стойке между удивленными взглядами угнетаемых пролетариев по-над кружками пива и спросил господина Пирволайнена. Старый, седой и тучный бармен немного подумал и сказал, что он и есть господин Пирволяйнен (произносится именно так). Я показал полученный в Таллинне машинописный листок, он прочел, вынул откуда-то из-под стойки советский почтовый конверт, из него — листок, исписанный вручную, сравнил что-то и сказал “Well”. Сунул все бумажки обратно под стойку, налил подошедшему пива, дал пластиковую тарелочку с бутербродами, полез в кассу за сдачей и сказал “Go wait in kitchen”.

          In kitchen мне дали бутерброд, табурет, показали, куда приткнуть торбу и гитару и вернулись к своим делам. Здесь тучная под стать мужу госпожа Пирволяйнен почти безостановочно готовила холодные и горячие закуски с помощью приборов, внешний вид которых был бы более уместен в кабине самолета. Пивные кружки мыла и то и дело драила маленькое помещение молодая, не очень симпатичная, но приветливая Фанни, я сначала думал, их дочка, оказалось — нет, тоже эксплуатируемая, как и я. А грузчик, сыгравший в воскресенье свадьбу, с утра загромоздил два угла кухни коробками и ящиками и укатил в свадебное путешествие на эти самые шесть недель, поведал мне господин Пирволяйнен, взял ящик и понес за стойку раньше, чем я сообразил, что это, собственно, и есть моя работа. Я все же успел перехватить ящик, бормоча “sorry”, чем заслужил одобрительный взгляд. Господин Пирволяйнен показал мне, куда его поставить, вынул из кассы несколько купюр и кое-как сказал, что это триста марок аванса и что я должен сложить опустевшие ящики в подсобку и идти искать флэт, пока не поздно. За два-три блока (квартала, как выяснилось) отсюда можно снять комнату за небольшую плату. В других районах лучше, но дороже. На работу — в полседьмого утра, как лист перед травой. Я отнес ящики, уточнил, как отсюда добраться до дайниного госпиталя (господин Пирволяйнен с трудом скрыл изумление) и пошел искать жилье.

          Комната на последнем этаже, без телефона, телевизора и радио, но с кое-какой мебелью, плитой и крохотным туалетом с душевой кабинкой нашлась, в основном с помощью языка жестов, часа через два и сразу съела практически весь мой аванс. Правда, глядя в свете почти красивой люстры на финскую мебель, я бы не сказал, что где-либо в бесчисленных совковых хрущобах и панельниках мне жилось намного комфортнее. Я присел в кресло, прикончил питерскую пачку “Явы” и поехал к Дайне. Она меня уже заждалась, бедняжка. Небольшая частная больница, обнаружившаяся по адресу с ее бумажки, ей очень понравилась — “как при коммунизме!” — хоть всю жизнь в ней лежи, но встретили ее неласково, сказали, что на работу должна выйти через пять дней, когда уволится прежняя уборщица (а вдруг передумает???), и никаких авансов, и тем не менее она исхитрилась разузнать, почем сдают жилье где-то там неподалеку. Оказалось, что мой флэт действительно дешевле (на десять марок) и мы опять поехали автобусом через полгорода, дома срубали оставшиеся с дороги сырки, посмотрели в окно, посмотрели на мой будильник, завели его и легли спать. Именно спать, и уснули моментально, измотавшись за последние дни в очередях за выездом там (ТАМ!) и в море впечатлений здесь.

          Наутро будильник еле-еле до меня докричался, заглох раньше, чем я достал до кнопки. Дайна заворочалась и заворчала, я торопливо забормотал “Спи, спи…”, на цыпочках привел себя в по возможности божеский вид, хаер — в хвост, я теперь трудовой человек, на цыпочках же выпил чаю и побежал к своему эксплуататору, но все же чуть-чуть опоздал — утром улицы выглядели совсем по-другому, солнце светило, рекламы — нет, и дорога нашлась не сразу, пришлось опять спрашивать у редких в этот час прохожих. Господин Пирволяйнен нетерпеливо поглядывал на часы, но ничего не сказал, и только в кабине небольшого грузовичка, обнаружившегося во дворе здания, недовольным тоном осведомился, зачем это мне понадобился сумасшедший дом. Какой сумасшедший дом, удивился я. Ну, про который ты, нет, лучше вы (удобное слово “you”!) вчера спрашивал, как доехать. Я все еще не понимал, мучительно пытаясь вспомнить, куда я вчера ездил, кроме дайниной больни… я откинулся назад, пребольно стукнувшись затылком, и заржал, а когда наконец успокоился, господин Пирволяйнен узнал, что там работает моя герла, в смысле герлфрэнд, но ее не предупредили, что это мэдхаус. Господин Пирволяйнен тоже посмеялся, не теряя солидности, в седые усы, и предложил мне сигарету. “Мальборо”. И пошло-поехало.

          Продрав глаза в несусветную рань и наспех что-нибудь проглотив, я стрелой мчался во двор бара, набивал фургон господина Пирволяйнена вчерашними пустыми ящиками и мы ехали на склад, где я вываливал пустые ящики и коробки и грузил полные ветчины, колбасы, сосисок, и банок пива “Карлсберг”, и сигарет, и одноразовых тарелочек, и т.д., и т.п., и пр. Мы возвращались, я переволакивал все это в заднюю комнату и в холодильники, бар открывался и опять же я начинал таскать эти ящики и коробки то на кухню, то за стойку, где господин Пирволяйнен — я так и не удосужился потом узнать его имя — переливал пиво из банок в кружки (разве его пьют не прямо из дырочки?), укладывал гамбургеры и хотдоги на тарелочки, болтал с завсегдатаями, перекрикивая орущий о спорте телевизор, и угощался только что проданными сигаретами. Продавал он, кроме того, жвачки, спортивные газеты и комиксы, за которыми мы заезжали на другой склад, а также спиртное, но пить его в баре не разрешал. Мы вкалывали без перерывов, подкрепляясь на ходу своими же гамбургерами и пивом — господин Пирволяйнен позволял есть и пить бесплатно (в разумных пределах). Ближе к вечеру госпожа Пирволяйнен шла домой отдохнуть и приготовить семейству нормальный небутербродный обед, он же ужин, а на кухне бара ее сменял самый младший — на три года моложе меня — Пирволяйнен, можно просто Эрик, единственный сын, гордость и надежда, в дневное время — студент университета, будущий экономист, а вообще — хороший парень, с которым приятно было, не отрываясь от работы, трепаться о мафонах, вертушках и рок-группах, травить анекдоты о сексе (других здесь, похоже, не водилось) и подмигивать Фанни, которая английского не знала, но страшно любила поболтать, и он начинал работать переводчиком (good practice!), пока не надоедало. Потом господин Пирволяйнен закрывал заведение, выдавал мне дневной заработок, Эрик пихал в мой карман пару сэндвичей, и я шел на флэт, где уже ждала Дайна — она возвращалась раньше.

          Бедная моя подруга долго не знала, плакать или смеяться, когда я сообщил, что ее госпиталь оказался психушкой, но, когда пришло время, ради пробы пошла на работу и решила остаться, тем более что если на две тысячи вдвоем здесь можно протянуть, то на одну — никак. Буйных она не видела — то ли их в этой больнице вообще не держали, то ли держали под семью замками, а тихие были милые и в чем-то похожие на нас, но за ними то и дело приходилось подтирать. В семь вечера приходила сменщица — иммигрантка в законе аж из Чили, и Дайна, пересчитывая наши кровные, заезжала в почти супермаркет, потом в маленькую — но со своей пекарней — булочную, и успевала отдохнуть и что-нибудь состряпать как раз к моему появлению (видела бы все это мама! Так и слышится страдальческий вопль: “Нормальная трудовая семья!!! Чего тебе не хватало устроить все это дома???”). Немногие копейки, что удавалось не потратить, складывались в почти запирающийся ящик хлипкой тумбочки — на выполнение моего главного замысла. Пару раз мы вместо домашнего обеда сходили поплясать и поугорать под музыку местных подражателей английским панкам и металлерам в маленький дешевый найт-клаб, раз — в открытую круглые сутки дешевую пиццерию, которую держал настоящий итальянец — все в этом районе было дешевое, запиленное, третьесортное, наверное, это был самый дешевый район Хельсинки, по которому бродили и ездили в мятых и ржавых машинах бедные финны, и гастарбайтеры, и наркоманы, и просто всякая шваль, хотя отношения между ними были вполне мирные, только по ночам нас с Дайной иногда будили дикие крики или ми… тьфу, полицейские свистки, но так мне случалось просыпаться и в центре Москвы.

          А однажды я тайком от Пирволяйнена-старшего и с разрешения младшего позвонил из бара (two minutes! just for two minutes!) в Москву и начал было хвастаться ван Халену, что вовсю осуществляю план, который он назвал безумным, и уже половину осуществил, повторяю, звоню из Хельсинки, а ван Хален сказал, что во-первых, он Эдик, а во-вторых я мудак, что он, конечно, мне завидует, но не жалеет, что отказался идти со мной, а я — мудак, потому что свалил из Страны, когда в ней идет Такой Съезд! и Такие Дела!! И хоть я и собираюсь вернуться, все равно мудак, потому что не слежу за Этим Событием, сказал крупный специалист в области советской политики Эдуард ван Сорокин. Я подавленный вернулся к Дайне, поделился разговором, потом слазил в тумбочку за валютой, и после недолгих расспросов купил за копейки у тусовавшейся на нашем перекрестке шпаны (наверняка ворованый!) маленький, сильно поношенный, но вполне живой транзистор “Сони”, и на работе вешал его на шею и слушал этот чертов съезд, от которого никто никак не ожидал чего-то большего, чем от политбюроцккпсс, а он выдает такие сцены, что хочется немедленно бежать в Москву — то ли штурмовать Лубянку, то ли отстреливаться с баррикад где-нибудь на той же Красной Пресне. А когда Сахарову, о котором на мой детский вопрос “а это кто” предки — честные советские инженеры честно ответили, что он — известный физик, Сахарову, из последних сил выговаривавшему то, о чем каждый, считающий себя человеком, должен кричать на каждом углу, возмущенные непристойным словом “совесть” хлебовары и сталепеки заткнули рот и выразили наше всеобщее презрение под свои бурные аплодисменты, я забыл все свои хипповые идеалы, забыл пацифизм, Лао Цзы и Будду и шмякнул ни в чем неповинный приемник об стенку. Он, как ни странно, выдержал, стенка тоже, а вот госпожа Пирволяйнен…, и господин Пирволяйнен, пытавшийся отвертеться верчением пальца у виска, вынужден был потребовать объяснений. Я, кое-как остудив пыл поданной Фанни банкой холодного пива, объяснил, он сказал “Аха, Сахароф”, и успокоил супругу — Пирволяйненам политикой заниматься некогда, они дело делают.

          Потом опять пошли будни молодого пролетария, я сменил в транзисторе батарейки и он сказал, что в совке (!) шахтеры(!!) бастуют(!!!), это было уж совсем ново и неожиданно, но оказалось, что шахтеры тоже политикой заниматься не хотят, а хотят завтра же жить лучше, чем господин Пирволяйнен, и мне скоро стало все равно и не стыдно перед Эдькой, и я решил, что подготовительный этап слишком затягивается, и в тот же вечер свернул наш с Пирволяйненом-младшим треп с музыки на уличных музыкантов. Эрик описал, где они часто водятся, и я — с Дайной или без — вместо ночных пиццерий брал гитару и шел искать. Но поздним вечером мало кто выступал по улицам — если не сами закруглялись, наигравшись за день, то полиция просила из-под жилых окон, в которых господа финны готовились отойти ко сну. Одиночки в мои планы не вписывались, два вечера подряд я слушал небольшой диксилендик из людей солидного возраста и прикида, но это были простые трудяги, днем пахавшие на постоянной работе, а после собиравшиеся поиграть для души и нескольких прохожих — клево, кайфово, но мне тут делать нечего, и на четвертый вечер я прошел мимо них дальше по людной, залитой неоновым светом, но не шибко музыкальной площади, мимо двух полуобритых и клепаных ребят, творивших акустический панк, и стайки таких же ребят и девчат, это дело слушавших, что-то напутал в эрикиных объяснениях и с полчаса плутал по официальным улицам, офонарел, наткнувшись на посольство ЮАР — а нас-то уверяли, что с ними никто не водится, еще поплутал, понял, где нахожусь и в конце концов выбрался на площадь, где еще ни разу не был.

          Здесь тоже было много света, много рекламы, и очень много для этого часа людей, в одном углу заросший волосами похлеще меня, но тщательно побритый тип пел некую балладу, аккомпанируя себе на маленьком электропиано, подключенном к моей несбыточной мечте — кубику “Маршал”, в другом аккуратный буржуазный старичок в котелке крутил ручку такой же аккуратной буржуазной шарманки, в третьем… в третьем углу стояли трое хиппатых парней — один с контрабасом, другой с бонгами, третий с саксом, и играли разные известные вещи. С таким составом получались очень интересные интерпретации, которые я с удовольствием слушал и все отчетливее понимал, что здесь явно не хватает еще одной важной составляющей. Гитары, например. Ребята играли, как позже выяснилось, решительно все — от самых свежих хитов до Баха и Моцарта (Моцарт на саксе — по-моему, очень клево), а в данный момент они играли “Бал дровосеков”, и я молча передвинул гитару со спины на живот, прикинул, с какого аккорда включиться, встал лицом к лицу с саксофонистом и включился.

          Мы долго, импровизируя на ходу, играли “Бал дровосеков”, потом, перемигнувшись и окончательно поняв друг друга, сыграли “Хелло, Долли”, и “Желтую подлодку”, и “Земляничные поля”, и “Кокаин”, и я с чувством глубокого удовлетворения отметил, что и аплодисмент пошел активнее, и публики прибавилось, и монет с бумажками в открытом футляре сакса тоже прибавилось*, так что когда троица объявила антракт, я сказал сакраментальное: “Do you speak English?”. Басист на приличном, почти как мой, английском отозвался, и я спросил, не кажется ли им, что с гитарой лучше, и саксофонист через басиста сказал, что с гитарой действительно лучше, и он не будет против, если я войду в долю. Басист тоже был не против. Ударник промолчал. Саксофонист — как потом выяснилось, официальный лидер трио — уточнил, что это ненадолго, к сожалению, потому что наступило лето, сезон гастролей, и они через неделю снимутся с якоря — ? — сначала в Амстердам, потом, наверное, в Париж, ну и так далее. Я взвыл от радости, забыл половину английских слов, которые знал, потом вспомнил и заявил, что это мне и нужно, именно ради такого путешествия я путем скромного обмана выбрался из ЭСЭСЭСЭР (“W-where are you from???” — “USSR, Russia” — “???”,”!!!”), и если меня возьмут, я поеду, но я не один, на флэту ждет моя девушка.

          — Она на чем-нибудь играет? — спросили меня.

          — На мне. И еще на губной гармонике.

          Басист сказал “OK”. Саксофонист слегка подумал и тоже сказал “OK”. Ударник промолчал.

          Саксофонист был Минкус. Ударник, протянув руку для пожатия, сказал: “Урхо”, и это было почти все, что он сказал за все время наших совместных странствий. Басиста звали по-библейски — Иеремия. Минкус и Иеремия — дуэт, который существует со времен учебы в колледже и к которому то и дело кто-нибудь присоединяется, вот и два месяца назад к ним присоединился Урхо, бродячий ритмач, на полном серьезе исповедующий буддизм и собирающийся добраться до Тибета. А я Макс, вери глэд.

          Потом мы поговорили о деталях, допили пиво и еще поиграли — вокруг были магазины и забегаловки, никакого жилья, и мы никому не мешали спать, и нас никто не гнал, вокруг ходили самые разномастные финны и не финны, мажоры, хиппы, панки, панкующие мажоры, хиппующие интеллигенты, никто ни на кого не орал, никто никому морду не бил, прогуливающийся неподалеку полицейский откровенно тащился от нашей музыки, и совершенным бредом казалась та баба образца развитого социализма, благодаря которой я и оказался здесь. Кажется, уже в этом году, да, в феврале, в одном из подземных переходов Москвы волосатик в коротком полупальто-полукуртке и с гитарой собрал вокруг себя, исполняя БГ и Шевчука, небольшую аудиторию, а потом, отвечая на вопросы непонятливых, повел речь о современной культуре, и случившаяся мимо дама с авоськой, услышав это слово, решила проявить свою лояльность воплями типа “Культуура! Где твая культуура, ты на себя пасматри, сабака, на каго ты пахож, ты же дикабраз!!”. Собака-дикобраз, как и приличествует хиппу, не обращал внимания на эти мелкие неудобства, я (а она и меня сосчитала) тоже, глядя на нас и прочая публика не стала особенно реагировать, и это окончательно взбесило даму с авоськой, которая, срываясь уже на визг, заявила: “Расстреливать вас надо, расстреливать на месте!!! Щас я милицию позову, ани тебе пакажут, выблядок!!! Щас ани тибе пакажут!!!” и заторопилась прочь. А дикобраз по имени Саша сказал мне: “Пойдем лучше отсюда, она действительно может ментов привести, а они в перестройку не верят, на себе проверял”. И мы пошли.

          Сначала мы зашли за моей гитарой, потом оказались на Пешков-стрит, потом почему-то в Останкино, потом у Белорусского вокзала, где долго — до после полуночи — играли и пели, к нам присматривалась вокзальная милиция, но мы ни людей, ни тем более денег не собирали, играли тихо, только для себя. Пошел снег, но мы не замечали ни снега, ни холода в своих полупрозрачных куртках, мы играли БГ и Цоя, и битлов, и “Крим”, и “Джефферсон Эрплэйн”, и даже кое-что из цеппелинов и “Флойда”, помогая себе голосом и свистом, и мажорно прикинутая парочка стояла и слушала, шепотом о чем-то переговариваясь, а когда я засвистел проигрыш между куплетами “Welcome to the machine”, они обнялись и закружились в вальсе среди летящего снега… Саша при всей своей хипповости учился в МАИ, и я потом не раз заходил к нему в общагу на Царева и мы устраивали в маленьком блоке большой сэйшн, там-то забредший на звон гитар и стаканов с вермутом крутой мэн рассказал, что в Прибалтике уже довольно давно финны и шведы потихоньку вербуют гастарбайтеров за очень крохотную плату, и для натурального хиппа это даже не окно, а почти ворота в Европу…

          На следующее утро мы с Дайной явочным порядком уволились (наконец-то я выспался!!!), съехали, вернее, сошли со своей квартирки и явились на ту площадь к Минкусу и Ко. Там дела наладились не сразу, известные композиции шли туговато — Дайна со своей губной гармошкой и односторонним (рок)музыкальным вкусом выбивалась из общего саунда, зато здорово получались импровизации, когда мы с ней начинали и вели какую-нибудь еще в Клайпеде и Таллинне притертую тему, а финны подхватывали, а глубокой ночью, наигравшись, всей толпой двинули на флэт, который снимали в другом дешевом районе Минкус с Иеремией. Ближе к месту Иеремия передвинул Дайну в центр мужской компании, а мне сказал “be ready” и пояснил, что район хоть и дешевый, но (и потому) беспокойный — беспокойнее нашего? — можно наткнуться на местных наци или просто на хулихэнс. Однако Бог миловал, мы ни на кого не наткнулись и мирно вошли в беспорядочную, но уютную квартирку, одна комната которой была общей спальней, а вторая — свалкой инструментов, нот, книг, пластинок и многого другого. И Дайна соорудила ужин, удивляясь набитости скудного, по словам Иеремии, холодильника, и шла англо-русско-финско-литовская беседа, и звучал — негромко, ночь все-таки — проигрыватель — западный вариант нашего “Аккордса”, я-то думал, нигде больше не умеют делать такую дрянь, тем временем подходили во множестве минкусовы друзья и еще большим числом — подруги, и пошла совсем крутая беседа, прыгая с финско-английского на шведский, немецкий и чуть ли не суахили (Урхо молчал), все хотели посмотреть на настоящих советских хиппи и орали нам ОК и лезли нас обнимать (все больше Дайну), и был предутренний джэм с затесавшимся в эту компанию скрипачом из консерватории и с огненно-рыжим виртуозом игры на расческе с бумажкой, и полный кайф, и сердце пело, я хотел любить свою подругу и руками сказал ей об этом, но на людях было все же стремно, а единственным местом, где можно было уединиться, был туалет, и мы закрылись там и любили друг друга, пока дверь не начали ломать уже ногами. А потом гости ушли, а хозяева, Урхо и мы свалились в одну кучу на покрывающие весь пол спальни матрасы и продрыхли до четырех часов дня.

          Мы играли на той площади и на набережной еще дней шесть, потом с тем же скрипачом и еще одним русским — эмигрантом и флейтистом Володей Смирновым ездили в город Оулу на какой-то всефинский андерграундный сейшн, по дороге выяснив, что таким составом по кайфу играть пару пьес Стефана Граппели. Финны оказались не только большими бабниками, но и поклонниками травки и то и дело предлагали нам косяки, но я говорил, что мы в завязке — чтобы уважали и не настаивали. Дайна, правда, захотела курнуть, но я тут же грубо пресек это дело, не желая ничего слышать о свободе и женском равноправии. Мое равнодушие к наркоте перешло в ненависть, когда Лена, Док и Серега вместе ширнулись и вместе не проснулись после дозы. Я рассказал об этом финнам, но они оказались фаталистами и вообще “трава — это еще не наркотик, так, побаловаться”. Потом наши настоящие совзагранпаспорта без скрипа получили нужные визы и в начале июля компания уже без скрипача и Володи отплыла из Хельсинки в Амстердам. Морем было хоть и медленно, но дешево, если в низшем классе, и по дороге можно было не прерывать работу — пассажиры тоже любят музыку, а уж укромных уголков там было хоть отбавляй. Нам с Дайной больше всего понравился чуланчик со шваброй под одним из трапов. Хоть мы и пытались выбирать время, нас там трижды застукал вахтенный матрос, однако здесь к таким сценам явно привыкли — он ничуть не удивлялся, ухмыльнувшись, спокойно брал ведро и швабру и уходил, так что на третий раз мы не обратили на него никакого внимания и даже не могли потом сказать, тот же был матрос или другой.

          В Амстердаме все было очень красиво и респектабельно, и даже мы на этом фоне смотрелись респектабельно, особенно когда Иеремия играл смычком. И мы зарабатывали больше, чем в Хельсинки, играя в полных туристов пешеходных зонах, в торговых рядах, откуда, впрочем, нас нередко шугали, и на короткой улице, ведущей от королевского дворца не куда-нибудь, а прямо в квартал публичных домов! и выезжая то стопом, то автобусом в окрестные прибрежные городки — не столько играть, сколько поплавать. Трава здесь была дешевле и продавалась в открытую, и ребята почти все время были под кайфом, совсем далеко улетали по вечерам, и мы, чтобы не отстать и не ломать компании, брали бутылку крепкого, а чаще две, но выпивать старались не больше полутора, чтобы сохранить способность к движению и чтобы было чем подлечиться утром. И нам было весело, и прохожим было весело, и хозяин одного открытого кафе, знавший Минкуса не первый год, кормил нас почти даром, и как-то утром Минкус посчитал накопившуюся наличность и объявил два дня выходных, мы договорились о месте встречи в пятницу и финны пошли искать все новых подруг и приключений, а мы с Дайной решились рвануть стопом в Роттердам.

          В бытность свою студентом-архитектором я видел куски Роттердама и в “дополнительной литературе” по учебе, и в одном фирмовом рекламном буклете, и в какой-то нашей передаче об их нравах, и не терял желания увидеть и узнать о нем побольше. И вот теперь мы ехали ТУДА, сменив за тридцать километров две машины, и я любил свою нежную подругу, а потом мы вместе любили пиво “Туборг” в кузове грузовика, везущего свежее душистое сено, но грузовик сплюнул нас на повороте в не нашу сторону, и мы почти час шли пешком, зато потом стопанули рефрижератор, который привез нас в самый центр Роттердама, и весь вечер шлялись из кафе в кафе и читали названия совершенно незнакомых предметов на светящихся рекламах, вслух гадая, чем бы таким посмешнее это могло быть, и ныряли в ночные кинотеатры смотреть как бы немое кино — интересно, где-нибудь кроме МИМО в совке учат голландскому? — и остаток ночи провели в каком-то сквере, а наутро на меня с новыми силами набросились еще у советской границы появившиеся угрызения, что вот не сообразил, не допер, не напрягся, не постарался, не добыл какой-нибудь фотоаппарат, хотя бы самую завалящую “Смену” — такая вокруг была красота, которую даже реклама не портила. Не Дайну с собой надо было тащить, а Витаса, руками и зубами вцепившись в его “Никон”*!!! И мы бродили, и сидели, и поднимались на смотровую площадку на крыше одного из небоскребов, и прогулочный катер возил нас по городским каналам и по огромному, очень огромному, фантастически огромному порту, который, как писали и говорили, стоял на реке не больше Невы, во что я так и не смог поверить, и мы не заметили, как за день проели, пропили и прогуляли почти все наши деньги, поэтому на следующий день рискнули устроить свой концерт, сначала из песен Элвиса и Б. Б. Кинга, а потом, осмелев, начали пропаганду русского искусства, с пением песен БГ, Макара и Окуджавы и декламацией стихов Пушкина, меня, Дрона и Собаки. Русское искусство буржуев заинтересовало, нас слушали, хлопали, снимали и свеженькие моментальные фотки совали под автографы живым советским хиппи, а потом явились ребята с большущей видеокамерой и сказали, что они — ТВ, какое именно, я не понял, но мы ответили им на пару вопросов и спели в их камеру “Десять прекрасных дам” и гимн Советского Союза, а они подарили нам билеты на амстердамский автобус. Perestroika!
          ТВзионщики, конечно, молодцы, но из-за них мы вернулись в Амстердам на полсуток раньше, чем рассчитывали. Искать Минкуса и Ко не было никакого желания, и Дайна справедливо заметила, что играть-то мы здесь играли, а посмотреть город толком не посмотрели, и мы пошли смотреть. Бродить вдоль каналов с темной водой мимо припаркованных барж, на которых не трубы возят, а живет всяческая богема и просто люди, которым нравится жить на барже (попробовать бы и мне так!), любоваться уютными, человеколюбивыми старинными домами и суперсовременными высотками, в стеклянных стенах которых отражается рвущееся сквозь набегающие тучи закатное солнце. После заката мы разорились на плотный ужин в маленьком ресторанчике — югославском, как я понял — с обалденными мясными блюдами, и еще долго сидели там, слушая цыганистую скрипку из колонок под потолком, а когда выглянули наружу, увидели дождь, и не слабый. Дайна заявила, что под дождем спать не будет, и под деревом не будет, бо сыро и холодно. Я, впрочем, тоже. Вокруг в огнях реклам и фонарей высились жилые многоэтажки, и мы успели вымокнуть, пока искали дверь без этого дурацкого кодового замка. Такой не нашлось, но над одним из замков Дайна углядела слабо нацарапанные цифры — видно, кто-то из жильцов страдал склерозом, потому что эти цифры прекрасно подошли к замку, и мы поднялись на самый верх, к комнате с лифтовыми моторами. Ее дверь была заперта гораздо надежнее, и мы устроились прямо на лестничной площадке, надули прихваченный еще в Питере матрас — один на двоих, я вытряхнул из торбы все мягкое и устроил из него второй матрас на холодном бетоне.

          Мы еще погоняли приемник, послушали музыку, какую-то местную передачу на голландском, найтньюс на английском и “Маяк” на русском, потом заснули и проснулись довольно поздно. Забытый невыключенным приемник голосом издыхающих батареек сообщил, что московское время — тринадцать часов. Я его заткнул, мы собрались, спустились вниз в свежевымытый Амстердам и поняли, что вчера основательно заблудились. Пришлось приблизительно, по солнцу определять, в какой стороне центр и идти к нему искать знакомые улицы. Мы шли долго, но знакомых улиц что-то не попадалось, встретилась лишь одна знакомая баржа на канале, и мы пошли по набережной к морю вслед за течением, и нас обогнал автобус всех цветов радуги с надписями на разных языках, среди которых я не успел найти английского. Автобус сжалился надо мной и метров через двести остановился. “Может, это такая передвижная справочная?” — подумала Дайна и мы подошли. Я нашел-таки надпись на английском, она гласила “AIDS IS DEATH”, это был автобус пропаганды против СПИДа, тоже в своем роде справочная, так что мы зашли внутрь, посмотрели плакаты, буклеты и на небольшом телеэкране страшненький видеоролик, хоть и с голландскими диалогами, но снятый так, что все понятно и без слов, и взяли бесплатные брошюры на глянцевой бумаге с цветными фотографиями — одну на голландском, на память, вторую на английском, читать. Где-то возле была скамейка, мы уселись и я как смог перевел Дайне брошюру, мы стали серьезными и решили пользоваться презервативами — в любом случае не помешает, тем более они здесь на каждом углу и дешево. Хотели было вернуться на тренировку к месту ночлега, но неподалеку нашелся незапертый (день все-таки) парадный подъезд и мы успели проскочить раньше, чем незапертость кто-то обнаружил.

          Язык — он и в Африке до Киева доведет, и мой русско-английский довел-таки нас до условленного кафе. Ребятам ждать нас давно надоело, но тот самый хозяин кафе, который знал Минкуса не первый год, угостил нас завтраком и объяснил, куда они пошли играть. Финны нам обрадовались, объявили выговор за опоздание и сказали, что в Роттердам мы и так поедем. Мы с Дайной состроили виноватые рожи и присоединились к музыке.

          В Роттердам мы действительно попали, но всего на день — транзитом в Брюссель и дальше в Париж (!). В Брюсселе мы с Дайной вовсю тащились с обилия всяческих вражеских флагов у внушительных зданий штаба НАТО, Европарламента и разных прочих парламентов, но для финнов это не было зрелищем, и Минкус тащил нас подальше от этих заведений, где некому было нас слушать — по этим улицам двигались в основном спешащие чиновники, большие черные машины и полиция. Брюссель облюбовали для официальных мероприятий не только политики и военные, и на второй день мы хорошо заработали, играя делегатам съезда то ли сторонников плоской Земли, то ли селекционеров брюссельской капусты и всем, кто их (и нас) слушал. Но потом установилась дождливая погода, сырость инструменты переносили только в чехлах, в забегаловках и кафе нам играть не разрешали — где нужна была музыка, были свои музыканты, где их не было, там они были не нужны, и мы тоже были не нужны, и на пятый дождливый день — это в начале июля! — мы поняли, что такими темпами на проезд на чем угодно до Парижа не заработаем, и отправились во Францию этим надоевшим Минкусу стопом. На границе тоже шел дождь, под которым нам пришлось мокнуть в открытом кузове пикапа до самого Лилля, зато в Лилле он кончился, и на товарной станции Минкус с Иеремией привычно вычислили нужный поезд, в котором был даже не один, а два пустых пульмана. В раздвинутой двери мелькали дождь, солнце, деревья, кусты, дороги, деревни — почти как в Союзе, я порой забывал где я и куда еду. В Аррасе* нам пришлось линять от кондуктора, и сесть обратно в поезд мы не успели, пришлось почти сутки просидеть на этой станции, ожидая совпадения удобного поезда с удобным моментом для посадки, и из-за этого ожидания мне не удалось посмотреть город, над которым немецкие истребители гонялись за Экзюпери. Земля со всем, что на ней было, снова побежала назад, правда теперь мы ехали на открытой платформе с щебнем, который больно колол зад сквозь джины, но недолго — вылезли на каком-то пустынном разъезде в чистом поле, где очень удобно было не таясь выбирать вагон и садиться, и следующего поезда ждали всего часа четыре, успев устроить пикничок на берегу местной речушки, и Дайна по достоинству оценила уют кустов на ее другом берегу.

          На каком-то парижском товарном вокзале мы чуть не влипли в лапы кондукторов и долго бежали под аккомпанемент свистков и криков по-французски. Первые парижские впечатления: чуть не упал на бегу, поскользнувшись на гравии, чуть не разбил гитару об угол вагона, чуть не потерял финнов, пролетев мимо щели между вагонами, в которую они юркнули, пришлось нырять под вагон, чтобы потом едва успеть вытащить Дайну из-под маневрового тепловозика — где глаза у этих чертовых французов?!! Правда, этот же тепловоз помог нам смыться — пока он за нашими спинами неторопливо тянул цистерны куда-то налево, Минкус угадал нужный проход, и когда цистерны прошли, кондуктор и еще кто-то со свистком разочарованно завертели головами, разглядывая безлюдное пространство. Отдышавшись, я сказал Иеремии, что у нас в таких случаях обычно просто дают на лапу. Иеремия не сразу понял, о чем это я, а поняв, сказал, что этот ажан (мент по-французски) вряд ли стал бы, едва заметив нас, свистеть на весь Париж, если бы был тем, кому можно дать. Потом они с Минкусом затеяли довольно долгий спор, среди финских слов замелькали явно французские: “бобур”, “шатле”, еще что-то, знакомое слово “Монмартр”, и наконец мы спустились в метрополитен, ужасно грязный и запущенный по сравнению с московским, и невероятно разрисованный поезд на колесах с резиновыми шинами отвез нас на станцию “Шатле”, где коридоры пересадок были одной большой концертной площадкой для таких, как мы, и Минкус обнаружил там знакомого, игравшего с друзьями на двух трубах и кларнете легкий диксиленд, и долго тарахтел с ним на чистом французском, который, как выяснилось еще в Брюсселе, знал куда лучше, чем мы с Иеремией вместе взятые — английский, и мы устроились у свободного куска стены, немилосердно заглушив соседа — одинокого и печального флейтиста. Он не захотел к нам присоединяться и пошел искать другое место для своих заунывных звуковых медитаций, а мы в этот день больше и не выходили на поверхность, почти все время играли, памятуя, что от границы до Парижа доехали в пяти карманах три с половиной франка, и даже поесть не поднимались — рубали продававшиеся прямо в метро гамбургеры, запивая какой-то незнакомой колой, и ночевать устроились здесь же, несмотря на настойчивые предупреждения местного ажана, что это опасно; тут я вспомнил все наши статьи и передачи об их нравах, и поверил ажану, и струхнул, и Дайна, кажется, тоже, но финны, ни о чем не тревожась, разворачивали свои спальники, ажан нас почему-то не гнал и не винтил, и мы никуда не ушли, надули свой выцветший венгерский пляжный матрас, экспроприированный мною в Питере у Яшки Пахомова, и уснули, усталые, и никто нас не тронул, Бог миловал.

          Утром мы выползли из-под земли приводить себя в порядок в ближайшем и платном (буржуи!) туалете и завтракать в забегаловке “Макдональдс”, и я наконец-то начал рассматривать Париж. Окружающий кусок Парижа оказался не очень интересным, укладывался в рамки ихних фильмов, и взгляд сместился на раскованных, уверенных и улыбчивых, слишком уверенных и слишком улыбчивых и раскованных до бесцеремонности парижан, даже голландцы и бельгийцы не были такими издали теплыми и открытыми. Наш музон слушали, разинув рты, откровенно ловя кайф, большой кайф, крутой кайф, даже чопорное старшее поколение останавливалось и растягивало рот в улыбку, не давая воли проскальзывавшей иногда по некоторым лицам мысли, что вот сейчас эти волосатые красиво играют, а завтра, может, пойдут крушить наши витрины и жечь автомобили, как в “The wall”, и мы в ответ улыбались губами и музыкой, отгоняя такие мысли еще дальше, туда, откуда им уже нет возврата, а есть только make love not war, и мы играли эту идею в коридорах станции “Шатле” (правда, там больше не ночевали, а находили садики и скверики под теплым летним небом), а потом на улочках того самого легендарного Монмартра, где прохожие говорили не “идите налево” или “направо”, а “идите вверх” или “вниз”, но между уличными художниками и артистами было куда больше соперничества, чем дружбы, и мы сместились оттуда на вершину холма, на обзорные площадки у красивой белой церкви Сакре-Кер, где было очень много любителей музыки, любителей хиппи и просто веселых и хороших людей со всех концов света и даже из Союза Нерушимого — успевшее слегка позабыться выражение их лиц и костюмов было видно издалека, и я ужаснулся, неужели и я со стороны так же выгляжу, и сразу ясно, откуда я? Боже, сделай, чтобы это было не так, ведь дома меня всегда считали чужаком, пусть это шатание по Европе хоть немножечко сотрет с меня этот вид, и тут Иеремия — мысли читал, что ли? — сказал, что мы совсем не похожи на наших благоверных соотечественников, и я чуть не взвыл от радости и облегчения и не захотел обижаться за державу. А наигравшись мы спускались в небольшое старинное кафе со сложным для русского уха названием, которого я так и не запомнил, там собиралась местная богема, и здесь уже не было никакой конкуренции, а был веселый шум под веселое вино, и стеной стоял проментоленный дым сигарет и сладковатый — все той же травки, и скульптура, которую в четырнадцатом году начал ваять молодой талантливый романтик, но закончить обещал, когда вернется с войны, и все еще не вернулся.

          Так и бацали свой рок и Моцарта на саксе на склонах Монмартра, в переулках Латинского квартала, соперничали с Оперой на другом берегу площади, а в сквере у Оперы оказалось очень уютно спать, и деревья прекрасно защищают от дождя, если ветер при этом не очень сильный, но это обнаружили не только мы, так что нередко приходилось выкручиваться по другим укромным местам, и еще мы играли у Сорбонны и на подступах к Лувру — на его территории играть не позволяла строгая охрана, а потом Минкусу в голову пришла идея поиграть на Эйфелевой башне, на которую я по инерции мышления долго таращился с площадки у Сакре-Кер, а Иеремия сказал, что нас оттуда прогонят, и был прав. Минкус отчаянно сопротивлялся по-французски и по-фински, и раздраженный то ли ажан, то ли просто лифтер — униформа ни то ни се — долго ему выговаривал, часто повторяя уже знакомое слово “бобур”. Иеремия сказал по-английски: “Действительно, давно пора на Бобур”, и я спросил, что это такое, а Иеремия ответил, что Бобур — это must. Я не понял и мы пошли, после недолгих препирательств Минкуса и Иеремии (Урхо по-прежнему молчал), на Бобур. И потом я не раз обливался холодным потом при мысли, что из-за минкусова упрямства — надоело ему, видите ли, на Бобуре, пошел искать новых мест (Бобур может надоесть???) — мог бы и не попасть сюда. Бобур был действительно must — обязательная программа, то, без чего нельзя, без чего я мог бы и не трудиться выбираться из совка. А вообще Бобур — это площадь, на которой стоит пятиэтажный стеклянный куб, опутанный некими непонятными трубами всех цветов и размеров — Центр Жоржа Помпиду. А вокруг него — Святая Земля нынешних хиппов, панков, студентов и просто ненормальных людей, нечто вроде Сан-Франциско в конце шестидесятых*. Отель Бобур пришел на смену отелю Калифорния и теперь здесь было полно всякого рисующего, музицирующего, танцующего и просто целующегося лохматого, и бритого, и в смокингах, и просто пипл, и здесь я понял, что значит “Париж стоит мессы”.

          Первое, что я увидел на Бобуре, были огромные электронные часы. Я не сразу понял, что они идут задом наперед, отсчитывая число лет, месяцев,,,, секунд, и Иеремия сказал, что они показывают, сколько осталось времени до конца века, и в меня пришло хорошее чувство, что еще есть время сделать хоть что-нибудь, важное не только для себя. А первое, что увидел Минкус — это неслабое количество старых, с прошлых поездок, знакомых, и они увидели Минкуса — звезду Бобура в разделе “саксофон”, и пошел трезвон абсолютно на всех языках, молодому пополнению объясняли, кто такой Минкус и почему его все знают, и нас знакомили со всеми, и среди всех оказался бывший питерский художник Коля, уеханный из совка еще тогда, и мы поговорили немного о политике, я сказал, что снова на нее кладу после того, как съезд презрел Сахарова, он сказал: “Я им тоже не верю, хотя очень хочется”, после чего мы стали взахлеб делиться новостями нашего андерграунда и ихнего здесьиздата, потом мне молча кивнул Урхо и мы присоединились к старым приятелям Минкуса — классическому квартету во фраках (при такой-то жаре!), и играли все на “б”: Баха, Б. Б. Кинга, Бетховена и “Битлз”, а в сторонке что-то заунывно-красивое пели два явных араба с платками на головах, аккомпанируя себе по тамбуринам, и звучали через крохотные кубики электрогитары, и по всей площади сидели барды-одиночки со всех концов Запада, и гуляли между ними всевозможные туристы, и Коля рисовал Дайну, и в дальнем конце площади я разглядел натурального — рыжего, с бакенбардами, в клетчатой юбке, с чем-то вроде кожаного ксивника на причинном месте — шотландского волынщика, оставил наш оркестр без гитариста и пошел слушать волынку.

          А когда пошел дождь, все как-то сразу очутились в первом этаже Центра, и нашли друг друга, и Минкус сел к одному из расставленных повсюду — подходи кто хочет, бесплатно! — компьютеру, играть в интереснейшую игру: по словам Иеремии, компьютер сначала задает вопросы по истории, ответив на которые, Минкус получает право на историю действовать — убивать Гитлера, побеждать англичан при Ватерлоо, и вообще строить свои версии жизни человечества. Компьютер, к сожалению, говорил только по-французски и знал только европейскую историю, отрываться от игры для перевода финны обламывались, Урхо вообще тихо исчез, и мы с Дайной пошли бродить по этажу и обнаружили, что здесь есть не только компьютеры и указатели на проходы к выставкам, концертным залам, каталогу — опять компьютерному — скрытой где-то в недрах Центра библиотеки, но и куча всевозможной прессы — от “Плэйбоя” до “Нью мьюзикл экспресс”, и то, о чем я читал, но никогда не видел — лазерные вертушки, и огромный набор пластинок к ним — маленьких, легоньких, сверкающих “компактных дисков”, и всем этим тоже можно пользоваться бесплатно (!), и я влез в свободные наушники и услышал звуки небывалой чистоты, прозрачности и мощи, сложившиеся во “Взлет и падение Зигги-Звездной Пыли и пауков с Марса”, и понял, что был неправ, так мало слушая Боуи, а Дайна по соседству крутила свой любимый “Эксэпт”, а потом мы собрались было подняться к выставкам, но по пути обнаружили — совсем буржуи с жиру бесятся! — такие же бесплатные видаки с таким же гигантским выбором, и, дождавшись свободного места, я уселся поудобнее, и подругу свою усадил, и осуществил свою самую голубую, самую розовую, самую мечту, долго дразнившую, но не так и не сбывшуюся ни в Москве, ни в Питере — увидел Вудсток!!!!! В смысле фильм. И тихо крезанулся от счастья и от раньше незнакомых “Ten Years After”. А напоследок видеотекарь огрел меня по съехавшей крыше сообщением, что скоро у них появится только что сделанный “Вудсток-2” — юбилейное продолжение обработки тогдашних съемок, и я, совсем счастливый и добрый и непрерывно тискающий и киссающий свою милую спутницу, вышел на мокрый Бобур, где Коля рисовал мажорного господина, Иеремия и Минкус в ожидании остальной компании развлекались импровизациями, а Урхо под самой стеклянной стеной выстукивал восточные ритмы вместе с давешними арабами, и похоже было, что на Великом Хипповом Пути в Индию и Тибет он найдет немало поклонников.

          И мы еще долго играли на Бобуре, срывая хорошие аплодисменты, перекусывая тут же, в оцепивших площадь кафе, где сидели в основном такие же, как мы, но застенчивые, не решавшиеся выйти из-под зонтов и тентов на люди. Играть мы прекращали на час-другой раньше, чем ажаны начинали напоминать, что время, отведенное Бобуру на все виды публичной деятельности, истекло, и финны шли клеить то ли новых, то ли старых подруг, и курить свою травку, а может, и что покруче — ведь косяки они не стеснялись смолить и на площади, а мы с Дайной слонялись по Парижу, и излазили все пять этажей Центра Помпиду, и в Лувре побывали, и под Триумфальной аркой на площади, если верить Ремарку, Звезды, а если верить табличкам, Де Голля. И на Эйфелеву башню поднялись — вписаться в стереотип туриста и рассмотреть сверху город, стоящий не одной мессы, неторопливо ползущим не столько вверх, сколько вбок лифтом — до площадки с туристами и ресторанами (не здесь ли русские самоубийцы всего за пять франков?), а потом скоростным до самого верха, и вдоволь наглазелись в подзорные трубы и бинокли, и пешком — и в Париже есть очереди: в эйфелевы лифты — с самого верха до самого низа, и, усталые, повалились на скамейки раньше, чем узнали, что они платные*. А еще я сумел отыскать редакцию журнала “Континент” и показать свои стихи русскому эмигранту явно не последней волны, и услышать, что талант у вас безусловно есть, молодой человек, но талант предполагает работу над собой, длительную и кропотливую, дабы проявилась и утвердилась качественная сторона, основная линия, внутренняя направленность вашей поэзии и соответствующее ей владение Словом, а пока музыка у вас получается лучше, ведь это вы не так давно играли с друзьями у Сакре-Кер? Отыскал и тот самый заклейменный антисоветский книжный магазин ИМКА и купил там сборник Бродского, а еще через пару дней — страшно подумать, “Архипелаг ГУЛАГ”, в надежде на родное авось да провезу, несмотря на то, что семь лет назад маминому однокласснику за чтение именно “Архипелага” дали шесть.

          А потом Минкуса опять потянуло искать новые концертные площадки, и это нас в конце концов погубило. Мы вовсю мотались по Парижу, играя опять в метро, и у кафе “Эскуриал”, и на бульваре Сен-Жермен возле мушкетерского аббатства Сен-Жермен-дэ-Пре, где таких, как мы, и акробатов, и клоунов, и фокусников было еще больше, чем на Бобуре, и на бульваре Монпарнас, и вдоль по Сене-реке, и еще Бог знает где, пока в смутном и стремном районе у Лионского вокзала, проходя по темным и по-нашему грязным переулкам, не наткнулись на скверно поглядевшую на нас компанию, от которой за два перекрестка разило гнусным винищем. Они оживленно залопотали и перекрыли нам дорогу. Минкус миролюбиво что-то сказал в ответ на выкрик типа в потертой кожанке, улыбнулся и получил по улыбке кулаком. Я, успевший в западной благодати забыть прошлогодних люберов, от неожиданности уронил гитару и застыл на месте — до первой оплеухи. Урхо тоже уронил с плеча свои бонги, но задвигался неожиданно быстро и точно. Те парни, хоть и были основательно пьяны, тоже редко промахивались, и я с трудом успевал уворачиваться от ударов, принимая тычки в бок и подставленные локти. Минкусов футляр шмякнулся об стену и раскрылся, и оттуда вылетели куски сакса, а сам Минкус резко сел на тротуар с окровавленным фэйсом, и тут я заметил, что один из них крутит руки и рвет майку Дайне, и пропустил удар под дых, от которого должен был бы сложиться пополам, но сумел, задыхаясь, прыгнуть в ту сторону и вложить всю свою силу и вес в кулак, а кулак — ему в ухо. Он полетел на асфальт, а меня схватили сзади. Сбоку мелькнула чья-то джинсовая нога, меня отпустили, и тут весь воздух в переулке заполнился свистом ажанов. Пьяные сволочи побежали, тот, кого я свалил, встал и тоже побежал, но Дайна подставила ему ножку. А мы убежать никуда не успели, и вместе с ажанами, перехватившими опять вставшего ублюдка и еще одного из их банды, и небритым арабом, который все это время молча сидел на корточках у противоположной стены, пришли в полицейский участок. Там было светло, и было куда присесть, и я наконец отдышался от того удара, араб отвечал на вопросы дежурного, того типа с расквашенным об асфальт рылом и его приятеля со свежей шишкой на лбу засунули в соседнюю клетку, ажаны печатали протокол, безуспешно пытались разговорить Урхо и подозрительно принюхивались ко всей финской троице. Слава Богу, травка у ребят кончилась еще днем — как раз за новым букетом мы и шли, а делать анализы крови ажаны то ли не имели возможности, то ли просто поленились.

          У саксофона напрочь отломился стержень с клапанами, ремонт стоил дорого, новый сакс — еще дороже. Моя бедная верная гитара, повидавшая почти весь Союз, была зверски продавлена чьим-то каблуком. Минкус по-честному разделил последний заработок, настрелял еще денег у друзей на Бобуре и в “Шатле” и они с Иеремией и основательно исцарапанным контрабасом грустно отправились домой. Урхо, осмотрев и обстучав со всех сторон свои бонги, в первый раз за все лето улыбнулся, сказал “good luck” и тоже ушел, видимо, стопить попутку в Тибет, а мы с Дайной, подавленные, понятия не имеющие, что делать, поплелись опять же на Бобур, где Коля сжалился над нашими фингалами и побитым настроением и купил мне новую гитару. Мы запили горе дешевым, но настоящим ямайским ромом, напомнили друг другу, как нас приняли в Роттердаме, и, неумело перекрестившись, начали сольную карьеру все на том же Бобуре. И все в кайф — я, похоже, действительно хороший музыкант*, раз наша парочка почти все время играла при слушателях и собирала ненамного меньше денег, чем в компании.

          Мы провели на Бобуре еще две недели — набирались храбрости и деньжат на дорогу, делая перерывы только на пиво с гамбургерами и бесплатное видео Центра Помпиду, а потом снялись с якоря, Дайна думала, что домой (сроки, на которые нас нанимали в Хельсинки, давным-давно истекли), но я совсем обнаглел и спросил у Коли, где лучше стопить машины в сторону Женевы. Коля в течение трех литров своего любимого “Хольстена” пытался нас отговорить — Париж еще не Франция, в провинции не знают английский и не любят иностранцев и бродяг (не потому ли Минкус рвался если не купить билеты на автобус, то вписаться в товарняк?), но в конце концов объяснил. И до Женевы мы все же добрались, хоть он и оказался кругом прав, и опять стонали от красот архитектуры и озера, и даже покатались по озеру на яхте, но швейцарцы оказались немногим лучше непарижских французов, хиппов не жаловали, ошибочно приравнивая к простым нищим, останавливались не столько послушать музыку, сколько неодобрительно осмотреть внешний вид — словом, швейцары, а не швейцарцы. Я еще не знал тогда про фестиваль в Монтре ничего, кроме текста “Smoke on the water”, и двинуться дальше Женевы мы три дня не решались, а на четвертый в сопровождении полицейского пришли в участок, где нам на грамотном английском внятно объяснили, что с туристскими визами, которые нам шлепнули в паспорта на границе, нельзя ни работать, ни тем более попрошайничать, и за нарушение этого закона мы снова оказались c французской стороны пограничного поста. Лето к концу идет, настаивала Дайна, карманы пусты, пора хоть на дерьмовозе добраться до Парижа, подзаработать и двигать в обратный путь, уезжали-то мы в Финляндию, с другого КПП совки нас в совок не пропустят (я тоже слышал, что это правда), пока доберемся, будет совсем осень, холода, ливни, а я сказал, что тогда уж лучше пробиваться на юг, в Ниццу, например, по тургеневским местам, а может, сумеем вписаться на пароход и — в Святую Землю, паломничать, а она крутила всеми пальцами у виска и скандалила, но не всерьез — мы уже знали друг друга настолько, что всем было понятно: едем мы именно в Париж и далее по списку, я всего лишь пытаюсь немножко растянуть процесс. Потому что до сих пор не смог придумать, как среди пяти тряпок одежды, надувного матраса и транзистора, составляющих весь наш багаж, спрятать от советских пограничников три толстых тома “ГУЛАГа”. Я ведь еще не знал, что его уже печатает “Новый мир”.

Микаэл Баласанян

Вы должны войти на сайт чтобы комментировать.