С раннего детства музыка давала мне острейшие ощущения – и самые счастливые, и самые несчастные, и те горько-сладкие треволнения, которые сродни любовным. Самые ранние музыкальные переживания связаны с пением матери. Пела она здорово. Мы с родителями жили в Москве, в одной комнате коммунальной квартиры. Первые несколько лет мать сидела со мной дома. Все свои горести и радости за готовкой, стиркой, глажкой и уборкой она выражала пением русских народных песен, арий из опер и популярных песен середины пятидесятых годов. Многие из них в память врезались мне. Иногда, ни с того ни с сего, вдруг вступит что-нибудь вроде «Ах, эта девушка, полумесяцем бровь, на щечке родинка, а в глазах любовь. Ах, эта девушка меня с ума свела, разбила сердце мне, покой взяла-а-а»! Это было популярно по всей квартире. Потом «Летят утки и два гуся, кого люблю – не дождуся». А вдогон «Как на прекрасной на долине» (вряд ли знаете эту – послушайте мой второй альбом «Перемена ветра», она там первой записана). Или «Туча сó громом говаривала…» (это, правда, уже Римский-Корсаков). И пошло, и пошло.
Но особенно мощные ощущения связаны с музыкой из кинофильмов. Прежде всего это одна песня из фильма «Детство» по роману Горького. «Быть бы Якову собакою, выл бы Яков с утра до ночи…» Что-то в этой мелодии пронзало меня так, что я просто не мог удержаться от радостных рыданий. А вот еще один кинематографический шедевр, оставивший неизгладимый шрам: «Чапаев». Я имею в виду прежде всего тот гармошечный наигрыш на шесть восьмых, который появляется в моменты разлуки. Это для меня был – и в некоторой степени еще и есть – лейтмотив последней тоски и первейшей сладости. А «Черного ворона» мы с матерью пели на два голоса, да так ладно, с такими обертонами, что в них растворялась без остатка и с избытком восторга вся наша накипевшая кручина. И лишь немного позже, читая Аристотеля и Выготского, я узнал, что в этом погашении (катарсис, очищение) и избытке – победе над горем – и есть вся суть искусства как формы любви.
Добавьте к этим формирующим влияниям средневековую, ренессансную и классическую музыку, впитанную в Гнесинской школе, а сверху посыпьте это всё ранними Битлз от «Please Please Me» до «Rubber Soul», со щепоткой Роллингов выпуска «Flowers», добавьте столовую ложку The Who («Pictures of Lily», «Magic Bus»), и подлейте соуса Jethro Tull с первых трех альбомов, и вы поймете, кто я, в общем, такой – впрочем, не забыв при этом ни знаменного распева, ни партесного пения.
Моя рокенрольная карьера началась в Гнесинке. Наш класс стал достигать половой зрелости и связанного с нею музыкального интереса к телесным пульсациям году в 1964-ом, как раз в то время, когда симметричные структуры рока уже прочно обосновались в забугорной Европе. Англия была для нас центром этих структур. Русскоязычный Голос Америки, насколько я помню, по-прежнему передавал главным образом Луи Армстронга и Бенни Гудмэна с Фрэнком Синатрой и Тони Беннеттом, которые были староваты – их слушал мой отец – и в значительной степени уже ассимилированы советской эстрадой с помощью Эдди Рознера. Иногда добавлялся Элвис Пресли, создававший в общем туповато-пошловатое впечатление. Зато Би-Би-Си передавало Битлз, Кинкс, Herman’s Hermits и других, у кого проникновенно-заводные сердцебойные ритмы сопровождались чистым, безвибратным, богатым обертонами двух- и трехголосием, четкими и точными унисонами, с простыми, но свежими, чаще всего диатоническими гармоническими последовательностями, лаконичными, убедительными, созданными в поддержку сильной, памятной мелодики (часто напоминающей те самые народные песни), под аккомпанемент прозрачной, ритмичной гитарной пунктуации, и организованными с безупречной мини-сюитной логикой.
Возьмите, к примеру, ленноновскую «I Wanna Hold Your Hand» c ее лирическим отступлением во второй части и синкопированным переходом к куплету, на котором построено вступление; «Well Respected Man» (Кинкс), где многократно повторяются нисходящие последовательности от мажора к параллельному минору, обыгрывается минорная доминанта, но мажорная доминанта так никогда и не получает настоящего разрешения; «No Milk Today» (Herman’s Hermits), построенная на резких и быстрых соположениях тоники и натуральной минорной доминанты. Все это напоминало мне песенные стилизации немецких и русских романтиков – Шуберта, Глинки, Мусоргского, – а главное, щемило душу великим счастьем и звало учиться петь и играть эти песни, чтобы потом – это было ясно с самого начала – делать свои.
Мощный импульс я получил в 1965 году, когда наш хор поехал в Артек в связи с сорокалетием этого партийного поселка на черноморском берегу, показавшегося мне поистине сказочным («эртек» и значит «сказка» на крымско-татарском языке). Короче говоря, «Спасибо партии родной за солнечный Артек» (лозунг, часто там попадавшийся). Там мы наслушались всяческой музыки, ввезенной детьми из братских стран социалистического лагеря. Основные похождения в той поездке у меня, однако, были не столько музыкальные, сколько любовно-подростковые. Петь я тогда не мог вообще – сразу же по приезде в Артек мой мальчишеский альт поломался, а на его место пришло поначалу нечто неуправляемое. Руководитель хора Вадим Анатольевич Судаков велел мне, тем не менее, участвовать во всех репетициях и концертах: открывай, мол, рот и делай вид. Ну, не отправлять же меня обратно! Спасибо ему. К концу месяца у меня наладилось нечто вроде тенора, и я с большим энтузиазмом воспроизводил на пианино «Тwist Аgain» Чабби Чеккера. Девушки визжали и изо всех сил юлили бедрами, сгибая и разгибая колени. Всем было хорошо.
Вот кстати полезное обобщение. Наслушавшись в свое время «Пионерской зорьки», я мечтал об Артеке, но мой отец, инженер-конструктор, с логарифмической линейкой в руках вычислил, что вероятность моего попадания в Артек – эксклюзивное элитное (тогда говорили «номенклатурное») заведение – равнялась чему-то весьма близкому к нулю. И объяснил мне, почему. Вскоре после этого нам в школе объявили, что мы едем. Тогда я понял, что статистика к жизни не имеет никакого отношения, потому что жизнь с самого начала состоит из событий невероятных. Ничто новое – включая сюда зарождение жизни на Земле, рождение каждого отдельного существа, появление новых способностей и качеств, создание музыки, стихотворения или рисунка, научное открытие – абсолютно не предсказуемо. «Точные» науки способны предсказывать лишь совершенно банальные события, так как статистика основана только на том, что уже произошло. А жизнь вечно нова и дух свободен: Господь царствует! Какое счастье знать это! Как чудесно и беспрестанно это жизнью подтверждается! Да радуется земля!
В 1967 году, в связи с пятидесятилетием «Октября», я опять поехал в Артек – на сей раз виолончелистом (то была моя гнесинская специальность), со сборным симфоническим оркестром. Тут уж отец перестал беседовать со мной о вероятностях. Были в этом оркестре и Миша Кекшоев и Ваня Монигетти – тоже виолончелисты из нашей школы, влюбленные кроме прочего в Битлз как в самое высшее, что разумный, вдохновенный рок был к тому времени способен произвести. Мы с Мишей уже год как бацали в школе на фортепьяно (на «фанó») в четыре руки на всех переменках все нам известные вещи, Битлз и Холлиз в особенности – потому что играли мы с таким заводом и пели на два голоса так, что даже преподаватели приходили послушать из-за двери, а девочки приходили в восторг (и при удобном случае давали себя трогать, что и для нас и для них в то время было чрезвычайно важно).
Особенно вспоминаются «I Saw Her Standing There» Леннона и «Bus Stop» (The Hollies), которые вскоре перешли и в англоязычный репертуар «Ветров Перемен». Английские слова, которые мы тогда пели, были в основном полной рениксой, поскольку живого английского мы, конечно, толком не знали, и его звучание было для нас просто музыкой – неделимой фактурой и формой целого, такой же, как мелодика и ее оркестровка. В Артеке мы активно выискивали новые пластинки и записи, всех, кто мог нам помочь, просили списывать нам слова. И, конечно, продолжали петь под фоно любимые вещи.
Наш репертуар рос. Помимо Битлз, мы стали делать некоторые особенно нравившиеся нашим аудиториям вещи вроде «Pretty Woman» Роя Орбисона, «Friday on My Mind» отличной австралийской группы Easybeats, и даже что-то из Мишеля Полнарева (французского попсовика с русской фамилией). Это отражало нашу растущую популярность. Приходили на наши «концерты» австралийцы, датчане, бельгийцы и другие дети «прогрессивных» родителей из буржуазных стран. Австралийцы даже попросили нас с Мишей обработать и исполнить на их вечере австралийский неофициальный гимн «Вальсующая Матильда» в рокенрольном стиле, что мы и сделали.
Ваня Монигетти, который был года на два нас постарше и более искушен в джазе, теории музыки и современной «серьезной» музыке – потом он стал студентом Ростроповича в консерватории, занял второе место на V конкурсе Чайковского в 1974 г., и впоследствии играл и записывал много новой музыки – помог мне отполировать мою аранжировку «Матильды» так, чтобы она звучала более профессионально.
Выступление прошло на ура, число наших поклонников росло, нам приносили пластинки, целая бригада списывала для нас слова, симпатичнейший блондин Миша был вечно окружен стайкой нимф, мною не на шутку заинтересовалась одна очень милая шестнадцатилетняя австралийка…и тут, на вершине славы, нас с Мишей вызвал завуч по музыкальной части Гнесинской школы, находившийся при оркестре с целью выполнения своих и прочих обязанностей. Он обвинил нас в пресмыкании перед Западом, низкопоклонстве перед иностранцами, приписал нам серьезную моральную ущербность, вынес строгий выговор и обещал всё это так не оставить, а еще и поставить на вид в школе по возвращении из Артека.
Напрасно пытались мы объяснить, что ни перед кем не пресмыкаемся, что рокенролл – это музыка угнетенных и трудящихся масс, которые выражают свой протест против войны во Вьетнаме, что мы укрепляем международную солидарность трудящихся тем, что я, в частности, улучшая свое знание английского, французского и датского языков через непосредственное разговорное общение, способствую взаимопониманию и развитию братских отношений между прогрессивной молодежью капиталистических стран и молодежью нашей страны и тем самым способствую делу мира и социализма во всем мире… Куда там. Нас «приземлили». Не только запретили нам выступать с «чуждой облику советского человека музыкой» на импровизированных танцах, но и строго-настрого запретили нам выходить за пределы советской «зоны» и принимать гостей из «зоны» капиталистической. Оказалось, что у дружбы народов нет границ только за пределами советской «зоны».
Зато мы очень подружились с Ваней Монигетти и решили вместе с ним по возвращении в Москву организовать группу. Это и произошло. Вместе с Ваниным приятелем Борей Остриным, тоже виолончелистом и битломаном, мы решили организовать группу «Виолончелисты». У нас не было ни электрогитар, ни аппаратуры, ни даже барабанщика – были только акустические гитары, пианино, контрабас и бубен. Зато было умение петь и играть на акустических инструментах, отличное чувство ритма и умение передать его минимальнейшими средствами – гитарно-басовой перкуссией – а главное, пламенная страсть к рокенроллу и точное его ощущение. Мы отрепетировали программу из двух отделений, состоявшую главным образом из до-«сержантовских» Битлз, плюс – по практическим соображениям – несколько вальсов, шансонов и шлягеров на случай танцевальных «халтур», свадеб, новогодних вечеров и прочих прикладных и заказных оказий.
Всё это помогло нам спокойно выстоять обещанные нам завучем неприятности. Несмотря на запрет, мы с Мишей, по непрекращающимся просьбам одноклассников и старшеклассников и даже некоторых преподавателей, продолжали на переменках устраивать «забой» и таким образом репетировать и опробывать новое, недавно услышанное по радио и понравившееся.
За год до этого, в 1966 году, я познакомился с Сережей Старостиным, который на долгие годы стал моим ближайшим другом. Познакомился я с ним на всесоюзной олимпиаде по языковедению и математике, которую проводило Отделение структурной и прикладной лингвистики при филологическом факультете МГУ. Помимо музыки, языки были моей страстью в жизни. Меня страшно интересовали вопросы: какое отношение язык имеет к мышлению, к личности человека, к жизни вообще, чем языки отличаются друг от друга и что между ними общего. Интересуют и теперь. У нас в семье говорили, кроме родного русского, еще на двух языках – немецком (мой отец и его родители) и карельском (моя мать и ее родственники). К тому же, родители моего отца знали древнееврейский и крымско-татарский языки, о которых они почему-то – я тогда не понимал, почему – не желали говорить, всё отнекивались, а если и говорили, то шепотом, будто эти языки были стыдные или потайные. Это, конечно, вызывало у меня еще больший к ним интерес. Я заметил, что люди совершенно преображаются, когда говорят на других языках: меняются их интонации, жесты, мимика – многие из тех черт человека, по которым мы судим о его темпераменте и характере.
В журнале «Наука и жизнь» и «Знание – сила», которые выписывал мой отец, часто бывали статьи о языках и языковедах. Об олимпиаде я как раз узнал из этих журналов. Однажды, в 1964 году, я прочел интервью с языковедом Андреем Зализняком. Интервью открывалось фотографией какой-то анкеты Зализняка, в которой в графе «Какие языки вы знаете» значилось сорок пять языков! Это потрясло меня. Я решил на собственном опыте узнать, сколько языков человек может изучить – и уж во всяком случае изучить столько же, сколько Андрей Зализняк. Я всё еще продолжаю этот эксперимент! Когда меня спрашивают, сколько языков я знаю, я говорю, «примерно сорок». На самом деле – в два раза больше. Просто не хочу пугать людей.
Так вот, познакомился я с Сережей Старостиным, впоследствии знаменитым ученым и членом-корреспондентом Российской Академии наук. В 66-ом году это был невысокий худенький мальчик в очках, чем-то похожий на кролика и на год моложе меня. Он сидел в ряду впереди меня и читал итальянскую книгу. Мы разговорились. После этого мы годами практически не расставались. Писали друг другу письма по-латыни, на эсперанто, на санскрите и суахили.
А в 67-ом году обнаружилось, что мы оба – закоренелые битломаны. Это запустило нашу дружбу, как ракету, на орбиты высот неведомых. Сережа учился в специальной английской школе, где учились также дети некоторых корреспондентов из американских газет. Сережа подружился с одним из них, и у него стали появляться все последние диски английских и американских групп – включая сюда The Beach Boys, The Byrds и Association, и конечно The Who, The Move, The Rolling Stones и все последние сорокопятки и альбомы Битлз. Мы сидели вечерами у него в комнате на Марьиной роще, окруженные книгами на всех европейских и нескольких восточных языках, и слушали новейшее. Невозможно описать, какую роль Сережа сыграл в моем развитии и как музыканта, и как филолога, и как человека. Был он добрейшим, великодушнейшим, умнейшим, интеллигентнейшим человеком из всех, которых я когда-либо знал, с неугасающей искоркой юмора и доброжелательности в глазах и в голосе. Был – потому что 30 сентября 2005 года он от нас ушел…
Для Специального Радио
Ноябрь 2006
«ВЕТРЫ ПЕРЕМЕН». И О ПЕРЕМЕНАХ ВЕТРА… ЧАСТЬ 2: ДА, ТЕ САМЫЕ «ВРЕМЕНА ГОДА»